Григорий Кружков - Очерки по истории английской поэзии. Романтики и викторианцы. Том 2
Как и в «Тысяча девятьсот девятнадцатом», Йейтс выстраивает композицию по принципу контраста ужасного и прекрасного. Вслед за «демонской» строфой идет строфа «райская»: сад, где «белые единороги катают прекрасных дам», находится вне времени и пространства – на том блаженном острове, который поэт искал всю жизнь, начиная с юношеской поэмы «Плавание Ойсина».
За строфой о единорогах следует другая: о равнодушной толпе, которой чужды и любовь, и ненависть – любые стремления, кроме рациональных и практических. Любопытно, что к «бронзовым ястребам» Йейтс делает примечание: «…я вставил в четвертую строфу ястребов, потому что у меня есть перстень с ястребом и бабочкой, которые символизируют прямолинейность логики и причудливый путь интуиции: «Но мудрость бабочке сродни, а не угрюмой хищной птице».
Таково авторское объяснение. Но после опыта Второй мировой войны перспектива сдвинулась, и образ «крыльев бесчисленных, заслонивших луну», вызывает у нас другие ассоциации. Такой, наверное, была туча самолетов «люфтваффе» шириной в восемь километров, глубиной в шесть, летевшая бомбить Англию в 1940 году.
«Равнодушие толпы» и «бронзовые ястребы» у Йейтса идут через запятую, как однородные члены – или как две стороны одного и того же. То и другое питается пустотой, приходящей на смену «сердечной полноте» – грезам, восторгам, негодованию, печали по прошлому. Таков приговор поэта наступающим временам.
В стихотворении используется и принцип закольцовывания. «Я всхожу на башню и вниз гляжу со стены…» – «Я поворачиваюсь и схожу по лестнице вниз…» (пробуждение и отрезвление).
Здесь нельзя не увидеть сходства с «Одой к Соловью» Китса, которая тоже начинается с поэтического опьянения, с песни соловья, уносящего поэта в мир грез.
«Прощай! Фантазия, в конце концов, / Навечно нас не может обмануть», – восклицает в последней строфе поэт, возвратившись к самому себе, к своей тоске и одиночеству.
«О честолюбивое сердце мое, ответь», – вопрошает Йейтс, – не лучше ли нам было заняться чем-то более понятным для людей? Это прямой диалог с одой Китса – после уже обозначенных в цикле подсказок: «aching heart» и «waking wits». Напомним, «Ода к Соловью» кончается вопросом: «Do I wake or sleep?»
Но Йейтс не останавливается на этой зыбкой точке. Стихотворение кончается признанием в верности «демонским снам» с их «полупонятной мудростью» и восторгом. В оригинале сказано (буквально), что они «довлеют старику, как некогда довлели юноше»:
…Suffice the aging man as once the growing boy.
И неожиданно для нас проступает второй смысл заключительной строки. «The aging man» и «the growing boy» – не только два возраста одного поэта, это еще и два разных поэта, одному из которых довелось дожить до старости (сам Йейтс), а другой навеки остался юношей, как Джон Ките. Так, абстрагируясь от смуты настоящего и темных угроз будущего, Йейтс принимает старое романтическое наследство и втайне присягает ему.
У. Б. Йейтс (1865–1939)
Мраморный тритон
Мечтаньями истомлен,Стою я – немолодойМраморный мудрый тритонНад текучей водой.Каждый день я гляжуНа даму души своей,И с каждым днем нахожуЕе милей и милей.Я рад, что сберег глазаИ слух отменный сберегИ мудрым от времени стал,Ведь годы мужчине впрок.И все-таки иногдаМечтаю, старый ворчун:О, если б встретиться нам,Когда я был пылок и юн!И вместе с этой мечтойСтарясь, впадаю в сон,Мраморный мудрый тритонНад текучей водой.
Политической узнице
Нетерпеливая с пелен, онаВ тюрьме терпенья столько набралась,Что чайка за решеткою окнаК ней подлетает, сделав быстрый круг,И, пальцев исхудалых не боясь,Берет еду у пленницы из рук.
Коснувшись нелюдимого крыла,Припомнила ль она себя другой –Не той, чью душу ненависть сожгла,Когда, химерою воспламенясь,Слепая, во главе толпы слепой,Она упала, захлебнувшись, в грязь?
А я ее запомнил в дымке дня –Там, где Бен-Балбен тень свою простер, –Навстречу ветру гнавшую коня:Как делался пейзаж и дик, и юн!Она казалась птицей среди гор,Свободной чайкой с океанских дюн.
Свободной и рожденной для того,Чтоб, из гнезда ступив на край скалы,Почувствовать впервые торжествоОгромной жизни в натиске ветров –И услыхать из океанской мглыРодных глубин неутоленный зов.
Второе пришествие
Все шире – круг за кругом – ходит сокол,Не слыша, как его сокольник кличет;Все рушится, основа расшаталась,Мир захлестнули волны беззаконья;Кровавый ширится прилив и топитСтыдливости священные обряды;У добрых сила правоты иссякла,А злые будто бы остервенились.Должно быть, вновь готово откровеньеИ близится Пришествие Второе.Пришествие Второе! С этим словомИз Мировой Души, Spiritus Mundi,Всплывает образ: средь песков пустыниЗверь с телом львиным, с ликом человечьимИ взором гневным и пустым, как солнце,Влачится медленно, скребя когтями,Под возмущенный крик песчаных соек.Вновь тьма нисходит; но теперь я знаю,Каким кошмарным скрипом колыбелиРазбужен мертвый сон тысячелетий,И что за чудище, дождавшись часа,Ползет, чтоб вновь родиться в Вифлееме.
Размышления во время гражданской войны
IVНаследствоПриняв в наследство от родни моейНеукрощенный дух, я днесь обязанВзлелеять сны и вырастить детей,Вобравших волю пращуров и разум,Хоть и сдается мне, что раз за разомЦветенье все ущербней, все бледней,По лепестку его развеет лето,И, глядь – все пошлой зеленью одето.Сумеют ли потомки, взяв права,Сберечь свое наследье вековое,Не заглушит ли сорная траваЦветок, с таким трудом взращенный мною?Пусть эта башня с лестницей крутоюТогда руиной станет – и соваГнездясь в какой-нибудь угрюмой нише,Кричит во мраке с разоренной крыши.Тот Перводвигатель, что колесомПустил кружиться этот мир подлунный,Мне указал грядущее в былом –И, возвращений чувствуя кануны,Я ради старой дружбы выбрал домИ перестроил для хозяйки юной;Пусть и руиной об одной стенеОн служит памятником им – и мне.
VДорога у моей двериПохожий на Фальстафа ополченецМне о войне лихие пули льет –Пузатый, краснощекий, как младенец, –И похохатывает подбоченясь,Как будто смерть – веселый анекдот.Какой-то юный лейтенант с отрядомПятиминутный делая привал,Окидывает местность цепким взглядом;А я твержу, что луг побило градом,Что ветер ночью яблоню сломал.И я считаю черных, точно уголь,Цыплят болотной курочки в пруду,Внезапно цепенея от испуга;И, полоненный снов холодной вьюгой,Вверх по ступеням каменным бреду.
VIГнездо скворца под моим окномМелькают пчелы и хлопочут птицыУ моего окна. На крик птенцаС букашкой в клювике мамаша мчится.Стена ветшает… Пчелы-медуницы,Постройте дом в пустом гнезде скворца!Мы, как на острове; нас отключилиОт новостей, а слухам нет конца:Там человек убит, там дом спалили –Но выдумки не отличить от были…Постройте дом в пустом гнезде скворца!Возводят баррикады; брат на братаВстает, и внятен лишь язык свинца.Сегодня по дороге два солдатаТруп юноши проволокли куда-то…Постройте дом в пустом гнезде скворца!Мы сами сочиняли небылицыИ соблазняли слабые сердца.Но как мы так могли ожесточиться,Начав с любви? О пчелы-медуницы,Постройте дом в пустом гнезде скворца!
Леда и лебедь
Внезапный гром: сверкающие крыльяСбивают деву с ног – прижата грудьК груди пернатой – тщетны все усильяОт лона птичьи лапы оттолкнуть.
Как бедрам ослабевшим не поддатьсяКрылатой буре, их настигшей вдруг?Как телу в тростнике не отозватьсяНа сердца бьющегося гулкий стук?
В миг содроганья страстного зачатыПожар на стогнах, башен сокрушеньеИ смерть Ахилла.Дивным гостем в пленЗахвачена, ужель не поняла тыДарованного в Мощи Откровенья, –Когда он соскользнул с твоих колен?
Безумная Джейн говорит с епископом
Епископ толковал со мной,Внушал и так и сяк:«Твой взор потух, обвисла грудь,В крови огонь иссяк;Брось, говорит, свой грязный хлев,Ищи небесных благ».
«А грязь и высь – они родня,Без грязи выси нет!Спроси могилу и постель –У них один ответ:Из плоти может выйти смрад,Из сердца – только свет.
Бывает женщина в любвиИ гордой и блажной,Но храм любви стоит, увы,На яме выгребной;О том и речь, что не сберечьДуши – другой ценой».
Водомерка