Белла Ахмадулина - Стихотворения и поэмы. Дневник
Болезнь
О боль, ты – мудрость. Суть решенийперед тобою так мелка,и осеняет темный генийглаз захворавшего зверька.
В твоих губительных пределахбыл разум мой высок и скуп,но трав целебных поределыхвкус мятный уж не сходит с губ.
Чтоб облегчить последний выдох,я, с точностью того зверька,принюхавшись, нашла свой выходв печальном стебельке цветка.
О, всех простить – вот облегченье!О, всех простить, всем передатьи нежную, как облученье,вкусить всем телом благодать.
Прощаю вас, пустые скверы!При вас лишь, в бедности моей,я плакала от смутной верынад капюшонами детей.
Прощаю вас, чужие руки!Пусть вы протянуты к тому,что лишь моей любви и мукипредмет, не нужный никому.
Прощаю вас, глаза собачьи!Вы были мне укор и суд.Все мои горестные плачидосель эти глаза несут.
Прощаю недруга и друга!Целую наспех все уста!Во мне, как в мертвом теле круга,законченность и пустота.
И взрывы щедрые, и легкость,как в белых дребезгах перин,и уж не тягостен мой локотьчувствительной черте перил.
Лишь воздух под моею кожей.Жду одного: на склоне дня,охваченный болезнью схожей,пусть кто-нибудь простит меня.
1961Воскресный день
О, как люблю я пребыванье рукв блаженстве той свободы пустяковой,когда былой уже закончен труди – лень, и сладко труд затеять новый.
Как труд былой томил меня своимнебыстрым ходом! Но – за проволочку —теперь сполна я расквиталась с ним,пощёчиной в него влепивши точку.
Меня прощает долгожданный сон.Целует в лоб младенческая легкость.Свободен – легкомысленный висок.Свободен – спящий на подушке локоть.
Смотри, природа, – розов и мордаст,так кротко спит твой бешеный сангвиник,всем утомленьем вклеившись в матрац,как зуб в десну, как дерево в суглинок.
О, спать да спать, терпеть счастливый гнётневеденья рассудком безрассудным.Но день воскресный уж баклуши бьётто детским плачем, то звонком посудным.
Напялив одичавший неуютчужой плечам, остывшей за ночь кофты,хозяйки, чтоб хозяйничать, встают,и пробуждает ноздри запах кофе.
Пора вставать! Бесстрастен и суров,холодный душ уже развесил розги.Я прыгаю с постели, как в сугроб —из бани, из субтропиков – в морозы.
Под гильотину ледяной струис плеч голова покорно полетела.О умывальник, как люты твоичудовища – вода и полотенце.
Прекрасен день декабрьской теплоты,когда туманы воздух утолщаюти зрелых капель чистые плодыбесплодье зимних веток утешают.
Ну что ж, земля, сегодня – отдых мой,ликую я – твой добрый обыватель,вдыхатель твоей влажности густой,твоих сосулек теплых обрыватель.
Дай созерцать твой белый свет и в нёмне обнаружить малого пробела,который я, в усердии моём,восполнить бы желала и умела.
Играя в смех, в иные времена,нога ледок любовно расколола.Могуществом кофейного зернаязык так пьян, так жаждет разговора.
И, словно дым, затмивший недра труб,глубоко в горле возникает голос.Ко мне крадется ненасытный труд,терпящий новый и веселый голод.
Ждет насыщенья звуком немота,зияя пустотою, как скворешник,весну корящий, – разве не моглаего наполнить толчеёй сердечек?
Прощай, соблазн воскресный! Меж деревмне не бродить. Но что всё это значит?Бумаги белый и отверстый зевко мне взывает и участья алчет.
Иду – поить губами клюв птенца,наскучившего и опять родного.В ладонь склоняясь тяжестью лица,я из безмолвья вызволяю слово.
В неловкой позе у стола присев,располагаю голову и плечи,чтоб обижал и ранил их процесс,к устам влекущий восхожденье речи.
Я – мускул, нужный для ее затей.Речь так спешит в молчанье не погибнуть,свершить звукорожденье и затемзабыть меня навеки и покинуть.
Я для нее – лишь дудка, чтоб дудеть.Пускай дудит и веселит окрестность.А мне опять – заснуть, как умереть,и пробудиться утром, как воскреснуть.
1961Вступление в простуду
Прост путь к свободе, к ясности ума —достаточно, чтобы озябли ноги.Осенние прогулки вдоль дорогирасполагают к этому весьма.
Грипп в октябре – всевидящ, как господь.Как ангелы на крыльях стрекозиных,слетают насморки с небес предзимнихи нашу околдовывают плоть.
Вот ты проходишь меж дерев и стен,сам для себя неведомый и странный,пока еще банальности туманнойкостей твоих не обличил рентген.
Еще ты скучен, и здоров, и груб,но вот тебе с улыбкой добродушнойпростуда шлет свой поцелуй воздушный,и медленно он достигает губ.
Отныне болен ты. Ты не должникни дружб твоих, ни праздничных процессий.Благоговейно подтверждает Цельсийтвой сан особый средь людей иных.
Ты слышишь, как щекочет, как течетпод мышкой ртуть, она замрет – и тотчасопределит серебряная точность,какой тебе оказывать почет.
И аспирина тягостный глотокдарит тебе непринужденность духа,благие преимущества недугаи смелости недобрый холодок.
1962Маленькие самолеты
Ах, мало мне другой заботы,обременяющей чело, —мне маленькие самолетывсё снятся, не пойму с чего.
Им всё равно, как сниться мне:то, как птенцы, с моей ладониони зерно берут, то в домеживут, словно сверчки в стене.
Иль тычутся в меня ониносами глупыми: рыбёшкатак ходит возле ног ребенка,щекочет и смешит ступни.
Порой вкруг моего огняони толкаются и слепнут,читать мне не дают, и лепетих крыльев трогает меня.
Еще придумали: детьмико мне пришли и со слезами,едва с моих колен слезали,кричали: «На руки возьми!»
А то глаза открою: в рядвсе маленькие самолеты,как маленькие Соломоны,всё знают и вокруг сидят.
Прогонишь – снова тут как тут:из темноты, из блеска ваксы,кося белком, как будто таксы,тела их долгие плывут.
Что ж, он навек дарован мне —сон жалостный, сон современный,и в нём – ручной, несоразмерныйтот самолетик в глубине?
И всё же, отрезвев от сна,иду я на аэродромы —следить огромные те громы,озвучившие времена.
Когда в преддверье высотывсесильный действует пропеллер,я думаю – ты всё проверил,мой маленький? Не вырос ты.
Ты здесь огромным серебромвсех обманул – на самом делеты крошка, ты дитя, ты елезаметен там, на голубом.
И вот мерцаем мы с тобойна разных полюсах пространства.Наверно, боязно расстатьсятебе со мной – такой большой?
Но там, куда ты вознесён,во тьме всех позывных мелодий,пускай мой добрый, странный сонхранит тебя, о самолетик!
1962Осень
Не действуя и не дыша,всё слаще обмирает улей.Всё глубже осень, и душавсё опытнее и округлей.
Она вовлечена в отливплода, из пустяка пустогоотлитого. Как кропотливтруд осенью, как тяжко слово.
Значительнее, что ни день,природа ум обременяет,похожая на мудрость леньуста молчаньем осеняет.
Даже дитя, велосипедвлекущее,вертя педалью,вдруг поглядит на белый светс какой-то ясною печалью.
1962Памяти Бориса Пастернака
Начну издалека, не здесь, а там,начну с конца, но он и есть начало.Был мир как мир. И это означаловсё, что угодно в этом мире вам.
В той местности был лес, как огород, —так невелик и все-таки обширен.Там, прихотью младенческих ошибок,всё было так и всё наоборот.
На маленьком пространстве тишиныбыл дом как дом. И это означало,что женщина в нем головой качалаи рано были лампы зажжены.
Там труд был лёгок, как урок письма,и кто-то – мы еще не знали сами —замаливал один пред небесаминаш грех несовершенного ума.
В том равновесье меж добром и зломбыл он повинен. И земля летеланеосторожно, как она хотела,пока свеча горела над столом.
Прощалось и невежде и лгуну —какая разница? – пред белым светом,позволив нам не хлопотать об этом,он искупал всеобщую вину.
Когда же им оставленный пробелвозник над миром, около восхода,толчком заторможенная природапереместила тяжесть наших тел.
Объединенных бедною гурьбой,врасплох нас наблюдала необъятность,и наших недостоинств неприглядностьуже никто не возмещал собой.
В тот дом езжали многие. И тедва мальчика в рубашках полосатыхбез робости вступали в палисадникс малиною, темневшей в темноте.
Мне доводилось около бывать,но я чужда привычке современнойналаживать контакт несоразмерный,в знакомстве быть и имя называть.
По вечерам мне выпадала честьсмотреть на дом и обращать молитвуна дом, на палисадник, на малину —то имя я не смела произнесть.
Стояла осень, и она былалишь следствием, но не залогом лета.Тогда еще никто не знал, что этаокружность года не была кругла.
Сурово избегая встречи с ним,я шла в деревья, в неизбежность встречи,в простор его лица, в протяжность речи…Но рифмовать пред именем твоим?О нет.
Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нём был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал. – И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: – Ради Бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!» Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?» – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружая его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приёмы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округло-любовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов вместе по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он легко, по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с кое-как поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду».