Александр Твардовский - Василий Теркин. Стихотворения. Поэмы
Мастер наконец улыбнулся, очень довольный своим уроком и потому позволяя свои последние слова считать шуткой. Я очень был рад за майора: он не только не обиделся, но с восхищенной улыбкой следил за ходом изложения и показа, заслоняя рот рукой издали, чтобы не замазаться.
Он попробовал было действовать, как Егор Яковлевич, но вскоре же ему почему-то понадобилось переложить кирпич из левой руки в правую, и он сдался.
– Нет, Егор Яковлевич, разрешите уж мне так, как могу.
– Давай, давай, – согласился старик. – Это не вдруг. А другой и мастер ничего вроде, а всю жизнь так вот, не хуже тебя…
Я уверен, что он был бы огорчен и недоволен, если бы майору удалось сразу же перенять его стиль. Пожалуй, что и майор понимал это и не стал состязаться. Затем Егор Яковлевич, видимо разохотившись учить уму-разуму, поставил два кирпича на ребро, плотно, один к одному, и, занеся над ними руку, как бы собираясь их взять, предложил:
– Вот так, подними одной рукой.
Но майор рассмеялся и погрозил Егору Яковлевичу пальцем.
– Нет уж, это фокус старый, это я могу.
– Можешь? Ну, то-то же! А другой бьется-бьется – не может. Случалось, на пол-литра об заклад бились.
Фокус был в том, как мне показалось, что нужно было незаметно пропустить между кирпичами указательный палец, и тогда оба кирпича можно было легко поднять разом и переставить с места на место.
Упоминание о поллитровке заставило меня подумать об организации завтрака, тем более что уже совсем рассвело, было около девяти часов. Я сказал, что мне нужно ненадолго отлучиться, и отправился на станцию, где закупил в ларьке хлеба, колбасы, консервов и водки. На обратном пути я зашел еще к Ивановне и получил от нее целую миску соленых огурцов – от них на свежем воздухе шел резкий и вкусный запах чеснока и укропа. Я был рад пройтись, распрямиться: у меня уже болела спина от работы, и я предполагал, что и майор отдохнет в мое отсутствие. Но, когда возвратился, я увидел, что работа шла без передышки, кладка уже выросла в уровень с плитой, уже были ввязаны дверцы и Егор Яковлевич был без куртки, в вязаной фуфайке, выкладывал первый полукруг сводов, а майор был вместо меня на подаче. Они работали быстро и ладно, майор едва поспевал за стариком, и притом они спорили.
– Талант должен быть у человека один, – говорил Егор Яковлевич, управляясь с делом так, что левая рука у него было «всухе́».
Туловище его, обтянутое фуфайкой, казалось чуть ли не тщедушным при крупных и длинных, с тяжелыми кистями руках, похожих на рачьи клешни. Спор у них, должно быть, зашел с того, о чем речь была еще при мне, – с мастерства и стиля в работе, – но он уже выходил далеко за первоначальные рамки.
– Талант должен быть один. А на что нет таланта, за то не берись. Не порти. Вот что я всегда говорю, и ты это положи себе на память.
– Но почему же один? – возражал майор спокойно и с некоторым превосходством. – А Ренессанс – эпоха Возрождения? Леонардо да Винчи?
Егор Яковлевич, очевидно, слышал эти слова впервые в жизни и сердился, что не знает их, но уступить не хотел.
– Этого мы с тобой не знаем, это нам неизвестно, что там когда было.
– Как так неизвестно, Егор Яковлевич! – изумился майор, оглядываясь на меня. – Всем известно, что Леонардо да Винчи был художником, скульптором, изобретателем и писателем. Вот спросите.
Я вынужден был подтвердить, что действительно так оно и было.
– Ну, было, было, – озлился припертый к стене старик, – но было когда? До царя Гороха… Когда всяк сам себе и жнец, и швец, и в дуду игрец.
– Это вы уже в мой огород?
– Нет, я вообще. Другое развитие развивается, другая техника – все, брат, другое.
Я прямо-таки подивился историчности взглядов Егора Яковлевича и, высказав это вслух, прервал спор приглашением закусить.
За столом Егор Яковлевич наотрез отказался выпить.
– Это потом, когда затопим… Ты выпей, – обратился он к майору, – тебе ничего.
– Ну, а вы, может, все-таки?..
– А я все-таки не могу: на работе. За меня думать некому.
Майор не настаивал и не обиделся.
– Ну, так я и выпью стопочку. Ваше здоровье!
Мы выпили с майором. Разговор у нас с ним завязался опять о литературе. Коснулись Маяковского, о котором майор говорил с обожанием, то и дело вычитывал из него стихи наизусть с таким увлечением, что даже забывал заслонять рукой свою улыбку. А я думал о том, почему он при такой любви к Маяковскому сам пишет совсем по-другому – ровненько, опрятно, подражая всем на свете, но только не своему кумиру. Но я не спросил его об этом, а сказал только, что ознакомление школьников с поэзией Маяковского часто наталкивается на такие слова и обороты, которые идут вразрез с законами изучаемой ими родной речи. Майор возражал горячо и почти уже раздраженно, называя меня, хоть и в шутку, консерватором и догматиком.
Егор Яковлевич вяло ел, прихлебывая чай, курил и молчал отчужденно и горделиво, пережидая нашу беседу. «Если я этого ничего не слыхал и не знаю, – как бы говорил он всем своим видом, сопением и кряхтением, – так только потому, что все это мне без надобности и неинтересно, наверняка пустяки какие-нибудь». Но когда мы упомянули Пушкина, он сказал:
– Пушкин – великий русский поэт. – И сказал так, как будто это он один только знает, дошел до этого своим умом и говорит первым на всем белом свете. – Великий поэт! Эх! – Он прищурился и тоже прочел с подчеркнутым выражением умиления и растроганности:
– Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
– Это же Лермонтов, – засмеялся майор.
Но старик только покосился в его сторону и продолжал:
Ведь были ж схватки боевые,
Да, говорят, еще какие!
– Это же Лермонтова «Бородино»! – с веселым возмущением перебивал его майор и толкал меня локтем.
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
Последнее слово Егор Яковлевич произнес громко, раздельно и даже ткнул пальцем в сторону майора: я же, мол, про то самое и говорю. И решительно не давал перебить себя:
– Эх! А «Полтавский бой»? «Горит восток зарею новой…»
– Вот это Пушкин, верно, – не унимался майор. – Только это поэма целая – «Полтава». А так это Пушкин.
– А я говорю, что не Пушкин? Кто же еще так мог написать? Может, Маяковский твой? Нет, брат!
– Маяковского тоже нет в живых. Что бы он еще написал, неизвестно.
– Хе! – Старик с величайшим недоверием махнул своей тяжелой рукой.
– Ну и корень вы, Егор Яковлевич! – Майор озабоченно покачал головой и сдвинул морщины на лбу под самые корни густого черного бобрика. – Ох, корень!
Старику, видимо, было даже приятно слышать, что он корень, но он тотчас дал понять, что и это ему не в новинку.
– Слава богу, восьмой десяток распечатал. Поживите с мое, тогда будете говорить. – Это уже относилось не к одному майору, но и ко мне, и ко всему нашему поколению.
Но майор и на этот раз не отказал себе хоть в малом торжестве своего превосходства:
– Корень, корень! А «Бородино»-то все-таки написал Лермонтов.
Егор Яковлевич ничего не сказал и, поблагодарив, встал из-за стола заметно подавленный. Я думаю, что он сам смекнул свой промах с «Бородином», но признать это было для него нож острый, как и то, что он не слыхал про Леонардо да Винчи. Мне было его жаль, как всегда жаль старого человека, если он вынужден терпеть поражение от тех, у кого преимущества молодости, знания и памяти.
После завтрака работа пошла еще веселее. Печники оба стали на кладку: Егор Яковлевич – со стороны кухни, майор – со стороны комнаты, а я – на свое место. Но работа шла молча, если не считать односложных замечаний, относящихся только к делу. Может быть, это было следствием их недавних разногласий, в которых верх явно был за майором, но, может быть, сама кладка печи все более усложнялась: пошли разные «обороты», душники, вьюшки, подключение плиты к общему дымоходу, и это требовало особой сосредоточенности.
Я не пытался вывести мастера из этого молчания, потому что мне теперь, на подаче для двоих, было впору только поворачиваться. А когда они делали перекур, я спешил заготовить, пододвинуть все, что нужно, так, чтобы легче управляться. Корпус новой печи уже поднимался к дыре в потолке, над которой была подвешена старая труба, и он, будучи меньше в объеме, чем прежний, выглядел как-то непривычно и даже щеголевато. Обогревательные стенки печи и зеркало были выложены в четверть кирпича, то есть в один кирпич, поставленный на ребро. Когда Егор Яковлевич начал делать из кирпичей выпуск под потолок наподобие карниза, печь стала еще красивее, я уже мысленно видел ее побеленной: она будет прямо-таки украшением комнаты, когда все приберется и с приездом Лели переставится по-новому. Только бы она топилась как следует.
Для работы вверху нужно было подмоститься, пошли в ход мои табуретки, а затем и стол, который мы кое-как накрыли газетами. Теперь там, вверху, работал уже одни Егор Яковлевич, и он был королем положения.