Марина Саввиных - «ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г.
Осмотревший место происшествия участковый обставил дело так, что они сами подрались друг с другом («Нет? Тогда мы завтра же сообщаем о случившемся в деканат и ректорат!»); Шрамов взял вину на себя — чувакам предстояла защита дипломов и ему не хотелось, чтобы они защищали их по Шрамову, и накатал расписку, что, собственно, это он учинил потасовку и «претензий ни к кому не имеет». С той поры Шрамов не допускал, чтобы на дружеских пирушках в воздухе рождались куколки ментов, и, когда по улице проезжала милицейская машина, не отказывал себе в удовольствии цвиркнуть слюною под ноги при её приближении.
— Вы считаете — это он? — подумал юноша про Дадашева, чьей женой приходилась Наташа.
— Может, он, а может, не он. Может, аргон? Может, Арагон или вообще какой-нибудь Барбюс с улицы, названной в Пермудске в его честь, — причудливо скаламбурил дядя Сурен. — Без разницы, мой мальчик. Важно то, что ты вторгся в чужую жизнь и тебе прилетело… Не возжелай жены ближнего своего — разве это мною сказано?
— Но я же мучился, хотел признаться ему в своём грехе, — ведь он мой, если не друг, то хороший знакомый! А она просила: «Когда я буду звонить ей по телефону (чтобы в который раз спросить: „Ты меня любишь?“ и услышать конспиративное: „Ну, конечно!“), когда буду звонить и ответит он, не бросать трубку, а о чём-нибудь поговорить. И я говорил — фиг знает о чём! Мысленно каялся, ревновал, завидовал — и говорил! „Да-да?..“ — отвечал Дадашев. — „Это — Шрамов“. — „Да? А я думал, Рубцов!“ — „Тогда вам придётся меня задавить подушкой…“ — „Вот так вот, да?..“» А потом напился и пришёл к ним домой, потому что хотел увидеть её, и Наташа постелила мне на полу, и я вдыхал запах — ни с кем его не перепутаю! — подушки, на которой она спала и которая на эту ночь была снисходительно выдана мне, я не спал — прислушивался к каждому шороху в их комнате, и вот услышал то, чего не желал услышать (или желал?) — учащённое дыхание, шаги в ванную, звук открываемой воды, задавил своё лицо подушкой и чуть не сошел с ума от бессилия и унижения, но вытерпел эту пытку, потому что был счастлив хотя бы тем, что слышу это собственными ушами, а не распаляю своё воображение разбухающими в мозгу картинами здесь, у гостиничного окна!
Дядя Сурен шумно вздохнул, извлёк из кармана своей пижамы футляр из-под очков, из футляра — гаванскую сигару, распотрошил один из её концов, наполнил свою цветодымную установку ещё не освоенным табаком и, выпустив клуб сиреневого дыма, сначала оценил его на глаз, словно сверился с некими толкунцами делений в себе самом, затем перевёл испытующий взгляд на Шрамова:
— Мой мальчик, глина твоей души прошла через ненужный обжиг. Всё будет зависеть от того, какой опыт тебя победит — старый или новый…
— А что означает сиреневый дым? — полюбопытствовал его молодой собеседник.
Ничего не ответил ему дядя Сурен, отправляясь в свой номер по длинному коридору гостиницы неспешным шагом — прямой, седовласый старик, заключённый в чёрно-белую полосатую пижаму, по которой рассыпались хаотичными леденцами небесные разности — то солнца, то луны, то звёзды… Одно из двух: или мироздание заточило дядю Сурена, или дядя Сурен заточил мироздание?..
…Наташа вошла в окно Шрамова на фразе, камешком пущенной ей в спину кем-то из случайных ротозеев: «Ничего себе! Бабы уже в окна входят!», подчинила его усталое негодование гипнозом духов и обезоруживающей репликой опытной женщины, знающей силу своего притяжения: «Что ли, я опоздала?!», принялась теребить-расстёгивать его рубашку, заштопанную между третьей и четвертой пуговицами, а когда расстегнула и обнаружила на неоперившейся груди багряное произведение ножевого искусства, то умилилась:
— Какая прелесть! Как иллюстрация книжки Решетова «Рябиновый сад»!
Лежу на больничной постели,Мне снится рябиновый сад.Листочки уже облетели,А красные грозди — висят…
4
Они не были москвичами. Инесса приехала в столицу из Фрунзе, а Шрамов — из уральского Червоточинска. Шрамов заканчивал ГШД — годичную школу диверсантов, как с допустимой долей иронии именовали один из режимных вузов планетарного поползновения, а у Инессы впереди — пир аспирантуры.
— Как мы необдуманно влюбились! — однажды воскликнула она. И спросила — то ли Шрамова, то ли саму себя: — Но ведь у нас ещё есть время?
Что таилось под ледком этой обмолвки? Шанс перелицевать время на свой лад, сделав из «необдуманного» обдуманным, правильным и удобным для употребления? Или — осознание неизбежности, отложенное на потом?
Они поглощали время по-разному. Она была приверженицей раздельного питания: отдельно — овощи, отдельно — хлеб, отдельно — вино, отдельно — мясо. Ему казалось, что отдельно — это невкусно. Учёба, отдельная от любви? Красота природы, отдельная от влечения? Влечение, отдельное от слияния? Отдельное напоминало Шрамову четвертование — слишком мучительно. Не лучше ли залп: или «да», или «нет»?
Помня о рае под куполом зонта, однажды он даже купил двуспальную палатку, но, само собой, двуспальная палатка не устроила Инессу. А когда они очутились в загородном доме тремя парами, и к ночи каждая разошлась по комнатам, и торжественная вибрация тонких перегородок, отделяющих от двух других пар, сообщила о совместном и залповом, а они по-прежнему — Тристан с Изольдой, Шрамов вдруг, как полоумный, закричал: «Крюк, крюк!» — и выбежал в сенцы. Инесса — за ним, в ночной сорочке до пят (где только такие выдаются?!), чтобы утихомирить и воротить к исходному мечу между ними — затяжным, с проникновением язычка, поцелуем в ушную раковину. Улитка, нашедшая свой домик…
А наутро:
— Шрамов, мне хотелось бы понять, что это было?!
Неделей позже, когда они заночуют в пустующей по причине дачного сезона квартире Кормовищевых, куда он время от времени перебирался из общаги, и будут спать, как водится, раздельно: он — на кухне, она — в комнате, раннеутренняя Инесса скажет, припоминая ту, висящую на крюке ночь:
— Как ты себя хорошо сегодня вёл!
А пока, собираясь в Москву из чужого загородного дома, он запихнёт в свой рюкзак шкурку царевны лягушки, словно в отместку, чтобы его возлюбленная никогда не становилась оной, — лиловый её купальник, такой сжавшийся и шелковисто-юркий, что, во-первых, было неясно, как она в нём умещалась, а во-вторых, сама в суматохе сборов позабыла-не заметила отсутствие сказочной маскировки. Но Шрамов-то заметил!
И, как выпустивший меткую стрелу охотник извлекает из мешка трофей, на той самой кормовищевской квартире вытянул добытую лягушачью кожицу и, озираясь по сторонам, хотя, кроме него, здесь никого не было, поднёс к лицу кислородную маску купальника, и начал вдыхать, вдыхать, вдыхать!.. Вывернул наизнанку, разглядел янтарно расплывшееся пятнышко — отпечаток игольного ушка, через которое он так и не сумел войти в царство Божье, и снова вдохнул, будто попытался вывести формулу запаха. Ему опять доставался запах, формула его. Сквозь полынные нули этой формулы просачивалась эпоха «Лесного ландыша».
5
В эпоху «Лесного ландыша» жил Леонид Ильич Брежнев и гигантские тени слов. Леонид Ильич и не подозревал, что живёт в эпоху «Лесного ландыша», хотя именно при нём, Леониде Ильиче, наладили выпуск этих духов. А гигантские тени слов, коими гордились оставшиеся на Родине творцы, пахли серой, добытой из ушей соотечественников, и совсем не пахли «Лесным ландышем». Солнце тогда над землёй стояло так низко, что в тенистых впадинах были незаметны белые фарфоровые колокольцы, окружённые тиснёными листьями.
Но как только Наташа уходила из окна Шрамова, она оставляла ему этот запах, точно своё астральное тело. Пахли его руки, как пахнет намытым золотом драга, волосы, перекрученные веретёнцами Наташиных пальцев, постель, ещё хранящая её тепло, подоконник, с которого она совершала вынужденное отступление в мир, откуда являлась, и когда Шрамов, уже привычно воспринимающий окно как двери, делал заступ из окна на улицу, то понимал, что шагнул в эпоху «Лесного ландыша». Побеждая «Красную Москву», огуречный лосьон и тройной одеколон, быть может, проигрывая лишь дорогой и элитарной (80 рублей флакон) французской «Чёрной магии», — отовсюду — из театральных лож и мясных отделов, студенческих аудиторий и партийных кабинетов, подконвойных детсадовских групп и колонн демонстрантов исходили оргазмами надбытия золотистые облачка, вызывающие у Шрамова такую путаницу чувств, что ему иной раз казалось: пойди он со своим легавым, натасканным зонтом по этим, расставленным приманкам следов — и непременно отыщет Наташу. Она была везде — и нигде. Точнее, в распоряжении Дадашева.
— Но ведь ты с ним спишь? — всматривался в её рыжие греховные глаза Шрамов. При этом один глаз Наташи обязательно прищуривался, позволяя другому гусеницей бабочки-крапивницы ломано вскинуть бровь, чтобы оценить собеседника: