Ион Деген - Рассказы и стихи (Публикации 2011 – 2013 годов)
Уже потом, познакомившись с Иерусалимом, рассматривая его древности, бывший советский невыездной, ещё не видевший красивых городов, кроме городов Советского Союза, я всё ещё никак не мог понять, чем завораживает этот город.
Сейчас уже трудно перечислить города, которые очаровали нас. Лондон и Париж, Сан-Франциско и Рио-де-Жанейро, Ванкувер и Марианске Лазни, Будапешт и Вена, Амстердам и Дубровник. Из перечисленных городов только в Рио, Будапеште и Дубровнике мы были всего один раз. Зато в Марианске Лазни шесть раз отдыхали не только, как курортники, но и, кроме всего прочего, отдыхали от Праги и от Карловых Вар.
О Флоренции даже не говорю. Двух посещений, конечно, мало, чтобы как следует насладиться этим чудом, этим архитектурным музеем под открытым небом. Вспоминаю потрясение, когда в Гонконге поднимались трамваем на Викторию. Тысячи небоскрёбов наклонились на сорок градусов. Непередаваемое ощущение!
А Венецию не упомянул. Что, не понравилась Венеция? Не просто понравились! Три раза наслаждались, осматривая город и музеи. И погружались в глубокую печаль, замечая признаки гибели этого прекрасного города.
Но речь идёт не просто о красотах, а о том, что, кроме глаз, может дойти до глубины души. О самой душе города.
Уже зная, что я увидел, а главное – что почувствовал, очень огорчился бы, если жене не удалось с огромным усилием преодолеть моё сопротивление и затащить меня в Берлин. Разумеется, я знал о захоронениях советских воинов в Тиргартене и Трептов парке. Но, увидев мой интерес и моё отношение к памяти о войне, нас повезли в Панков (Шенхольц), о котором у меня не было ни малейшего представления. Здесь, на этом огромном кладбище я вдруг ощутил душу Берлина, почтившего бесчисленные ненужные жертвы. И продолжающего почитать в течение шестидесяти пяти лет. В предзакатном освещении множества памятников, не традиционных надгробий, а бронзовых таблиц с фамилиями, мне почудилось неуловимое свечение раскаяния. Как и в Иерусалиме, нечто неопределённое и неописуемое. Не сравниваю несравнимого. Но ведь ощутил нечто на этом военном кладбище.
Ладно, не буду о печальном.
Вот Барселона, такая европейская и вместе с тем так отличающаяся от европейских городов. Именно душой. И, если уже задел Испанию, как из прекрасных городов не выбрать Саламанку с её старинным университетом? Здесь и в итальянской Болонье зарождалась европейская наука. А Кембридж! Вспоминаю, как под проливным дождём, не замечая его, перебирались из одного колледжа в другой. Помню трепет, когда мы посетили Тринити, где Ньютон закладывал фундамент строения современной физики. Где и в дни нашего посещения работали всемирно знаменитые учёные.
Но, заговорив об университетских городах, я вспомнил Беркли. Огромное окно в доме на втором этаже, словно катарактой полностью ослеплено плакатом, призывающим любезных геев и лесбиянок. А вдоль аллеи столики с кипами брошюр, с серпом и молотом на обложке, с жёлтой шестиконечной звездой, перечёркнутой чёрной свастикой, брошюр с флажками Организации Освобождения Палестины. За этими столиками в учебные часы деловито сидели студенты, и агрессивно рекламировали наваленное на столах богатство. Печальное зрелище.
Чтобы успокоиться, подумал, что это, вероятно, только в одном университете на Западном побережье. Но мы побывали и на Восточном, в Принстоне. Небольшой городок. Ничего, кроме знаменитого университета. Население преимущественно студенты. Спросил одного из них, не знает ли он, где дом Иммануила Великовского. Нет, не знает. По ответу было понятно, что он не знает и того, кто такой Иммануил Великовский. Тогда контрольный вопрос. Не знает ли он, где дом Альберта Эйнштейна? Нет, не знает. И другие студенты не знали. Но мы-то знали, что стоим перед фасадом этого дома. Печально.
Беркли и Принстон я вспомнил, когда с женой мы ехали из Осло в Стокгольм. В купе с нами оказалась симпатичная американская супружеская пара. Он врач. Она? Не знаю. Женщина. Разговорились. В коллеге обнаружил высокообразованного врача-профессионала. Специалиста-терапевта.
Мне очень хотелось выяснить отношение американского еврея к Генри Киссинджеру. Были на то основания в те дни. Для затравки спросил его мнение о книге Джозефа Хеллера (Iossef Heller «Good as Gold»), в которой автор смешал Киссинджера с дерьмом. Одно с другим. Книги этой доктор не читал. Более того, о таком писателе никогда не слышал. Это меня удивило невероятно. Потрясающую книгу Иосифа Хеллера «Catch-22» я читал ещё в Советском Союзе. Мне было известно, что книга эта бестселлер. Переведена на многие языки и издана немыслимыми тиражами. Пользуется огромным успехом. Дальнейший разговор о литературе меня не обескуражил, а сбил с ног. Оказалось, что доктор не имеет представления о том, что был такой американский писатель Марк Твен. Выяснилось, что с доктором можно говорить только о медицине. И говорить о медицине интересно. Но, ни о чём более. О чём можно было говорить с его женой, не знаю.
Простите, отвлёкся от Иерусалима. Я его не сравниваю с другими, самыми прекрасными городами, и даже не с прекрасными. Вообще ни с какими. Он просто несравним. Ни в одном из посещённых нами городов мы не видели такого света, или свечения, или сияния. Заметили? Я уже пишу о восприятии света во множественном числе. Этот свет уже видит и моя жена, двадцать лет проработавшая архитектором в Иерусалиме и знающая город на два порядка лучше меня. Но, кажется, жена не может быть свидетелем. Поэтому приведу другого.
Мордехай Тверской. Или просто Мотя. Мой самый близкий друг со студенческой скамьи до самой его кончины. Благословенна память дорогого человека. Мотя окончил войну капитаном, командиром стрелкового батальона. Мы одинаково любили поэзию. Именно с этого началась наша дружба. Мотя был одним из пяти человек, которым я не побоялся прочитать мои фронтовые стихи. Мы одинаково отнеслись к решению Организации Объединённых Наций в ноябре 1947 года о создании еврейского государства. Два интернационалиста, мы одинаково хотели воевать за это государство против Английского империализма. И оба по глупости написали заявление об этом в Центральный комитет нашей родной коммунистической партии. Потом мы одинаково испуганно втягивали головы в плечи, когда родные партия и правительство занялись проработкой безродных космополитов. Интересно, до той поры в этих головах почему-то не было и намёка на то, что головы принадлежат безродным космополитам.
Единственной разницей между Мотей и мной оказалось постепенное созревание и отношение к вере. Я перестал быть упорным материалистом. Мотя тоже в душе перестал быть коммунистом (коммунистами мы стали на фронте), но оставался, если можно так выразиться, лениво-пассивным атеистом.
Это не просто парадокс. Мотина мама, рождённая Шнеерсон из семьи Любавического раби. Мотя двоюродный племянник раби. В Бней-Браке, городе ортодоксально религиозных евреев, и в таком же иерусалимском квартале Меа Шеарим у Моти масса родственников. Тем не менее, Мотя отставал от меня, от человека, раньше никогда не соприкасавшегося с религиозными, в медленном выползании из атеизма.
Во время какого-то конгресса, уже не помню какого, мы с Мотей остановились в иерусалимской гостинице «Ларом». В пять часов вечера вышли, решив навестить нашу однокурсницу Аду, живущую на юге Иерусалима, в Катамонах. Ада, как и Мотя, терапевт. Оба кандидаты медицинских наук. Правда, Мотину диссертацию признали достойной степени доктора медицинских наук. Но по некоторым соображениям, как вы правильно догадались, не имеющим никакого отношения к науке, во время защиты учёный совет Московского научно-исследовательского института тропической медицины решил ограничить Митю степенью кандидата.
Не в степенях дело. Ада и Мотя относились к уже вымершему поколению терапевтов, К поколению Врачей, Врачей с большой буквы. К поколенью Врачей милостью Б-жьей.
Ада и Мотя были феноменальными диагностиками. Но главное – пациенты проникались к ним доверием и симпатией уже при первом посещении, ещё даже не представляя себе, какими будут результаты лечения. Каким-то непостижимым образом больными ощущалась доброта и соболезнование этих замечательных Врачей. А слава об их врачебном мастерстве справедливо распространялась с неимоверной быстротой. Ко всему это был ещё тот редкий случай, когда коллеги необъяснимо не испытывали к ним ревности, а относились с благодарностью и пиететом, зная, что в любое время суток могут воспользоваться помощью Ады и Моти.
С Мотей мы вышли из гостиницы. Свет, заливший улицы, был подкрашен начинающимся закатом. Мотя резко остановился и сказал:
– Посмотри, какое сияние! Знаешь, я ощущаю его не только зрительно. Я купаюсь в нём. Такое ощущение.
Мотина реакция удивила и обрадовала меня. Ведь он, даже не догадываясь об этом, сейчас поставил диагноз. Понимаете, здоровый человек, врач, почувствовал то же, что я. Следовательно, я здоров, не страдаю иерусалимским синдромом. Какая радость, что ко всем моим ранениям не добавилась болезнь, да ещё не какая-нибудь, можно сказать, почётная, скажем, венерическая, а ужасное психическое заболевание.