Александр Твардовский - Как был написан Василий Теркин (ответ читателям)
Жанровое обозначение "Книги про бойца", на котором я остановился, не было результатом стремления просто избежать обозначения "поэма", "повесть" и т. п. Это совпадало с решением писать не поэму, не повесть или роман в стихах, то есть не то, что имеет свои узаконенные и в известной мере обязательные сюжетные, композиционные и иные признаки. У меня не выходили эти признаки, а нечто все-таки выходило, и это нечто я обозначил "Книгой про бойца". Имело значение в этом выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова "книга" в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. Если говорилось, сбывало, среди крестьян, что, мол, есть такая-то книга, а в ней то-то и то-то написано, то здесь никак не имелось в виду, что может быть другая точно такая же книга. Так или иначе, но слово "книга" в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьезный, достоверный, безусловный.
И если я думал о возможной успешной судьбе моей книги, работая над ней, то я часто представлял себе ее изданной в матерчатом мягком переплете, как издаются боевые уставы, и что она будет у солдата храниться за голенищем, за пазухой, в шапке. А в смысле ее построения я мечтал о том, чтобы ее можно было читать с любой раскрытой страницы.
С того времени как в печати появились главы первой части "Теркина", он стал моей основной и главной работой на фронте.
Ни одна из моих работ не давалась мне так трудно поначалу и не шла так легко потом, как "Василий Теркин". Правда, каждую главу я переписывал множество раз, проверяя на слух, подолгу трудился над какой-нибудь одной строфой или строкой.
К примеру вспомнить, как складывалось начало главы "Смерть и воин", в стихотворном смысле "образовавшейся" из строчек старинной песни о солдате:
Ты не вейся, черный ворон,
Над моею головой.
Ты добычи не дождешься,
Я солдат еще живой...
Сперва была запись, где стихи шли вперемежку с прозаическим изложением, - важно было "охватить" в целом картину:
Русский раненый лежал...
Теркин лежит на снегу, истекая кровью.
Смерть присела в изголовье, говорит:
- Теперь ты мой. Отвечает:
- Нет, не твой, Я солдат еще живой.
- Ну,- говорит,- живой! Шевельни хотя б рукой.- Теркин тихо отвечает:
Соблюдаю, мол, покой...
Потом появилась начальная строфа:
В чистом поле на пригорке,
Одинок, и слаб, и мал,
На снегу Василий Теркин
Неподобранный лежал.
Но тут не хватало приметы поля боя, и получалась слишком условно-песенная картина: "В чистом поле..." - и дальше просились слова: "под ракитой..." А мне нужна была при интонации, идущей от известной песни, реальность нынешней войны. Кроме того, вторая строчка не годилась - она была не проста, в ней больше было беллетристической, чем песенной характеристики. Тогда пришла строфа:
За далекие пригорки
Уходил сраженья жар.
На снегу Василий Теркин
Неподобранный лежал.
Это не очень хорошо, но дает большую определенность места и времени: бой уже вдалеке, раненый уже долго лежит на снегу, он замерзает. И следующая строфа естественно развивает первую:
Снег под ним, набрякши кровью,
Взялся грудой ледяной.
Смерть склонилась к изголовью;
- Ну, солдат, пойдем со мной.
Но в целом эта глава написалась легко и быстро: сразу были найдены ее основной тон и композиция {Главе "Смерть и воин" в "Книге, про бойца" принадлежит, между прочим, еще и та роль, что она ближайшим образом связывает "Василия Теркина" с опубликованным спустя много лет "Теркиным на том свете". В ней, этой главе, содержится внешняя сюжетная схема последней моей поэмы: Теркин, полумертвым подобранный на поле боя, возвращается к жизни из небытия, "с того света", картины которого составляют особое, современное содержание моего "второго "Теркина". (Прим. автора.)}. А сколько было написано строк, переправленных десятки раз только затем иногда, чтобы выбросить их в конце концов, испытывая при этом такую же радость, как при написании новых удачных строк.
И все это, пусть даже было трудно, но не нудно, делалось всегда в большом душевном подъеме, с радостью, с уверенностью. Должен сказать вообще: по-моему, хорошо бывает то, что пишется как бы легко, а не то, что набирается с мучительной кропотливостью по строчечке, по словечку, которые то встанут на место, то выпадут - и так до бесконечности. Но все дело в том, что добраться до этой "легкости" очень нелегко, и вот об этих-то трудностях подхода к "легкости" идет речь, когда мы говорим о том, что наше искусство требует труда. А если ты так-таки и не испытал "легкости", радости, когда чувствуешь, что "пошло", не испытал за все время работы над вещью, а только, как говорят, тащил лодку посуху, так и не спустив ее на воду, то вряд ли и читатель испытает радость от плода твоих кропотливых усилий.
В это время я работал уже не на Юго-Западном, а на Западном (3-м Белорусском) фронте. Войска фронта находились тогда, примерно говоря, на земле восточных районов Смоленской области. Направление этого фронта, которому предстояло в недалеком будущем освободить Смоленщину, определило некоторые лирические мотивы книги. Будучи уроженцем Смоленщины, связанный с нею многими личными, биографическими связями, я не мог не увидеть героя своим земляком.
С первых читательских писем, полученных мною, я понял, что работа моя встречена хорошо, и это придало мне сил продолжать ее. Теперь уже я не был с нею один на один: мне помогало теплое, участливое отношение читателя к ней, его ожидание, иногда его "подсказки": "А вот бы еще отразить то-то и то-то"... и т. п.
В 1943 году мне казалось, что, в соответствии с первоначальным замыслом, "история" моего героя завершается (Теркин воюет, ранен, возвращается в строй), и я поставил было точку. Но по письмам читателей я понял, что этого делать нельзя.
В одном из таких писем сержант Шершнев и красноармеец Соловьев писали:
"Очень огорчены Вашим заключительным словом, после чего не трудно догадаться, что Ваша поэма закончена, а война продолжается. Просим Вас продолжить поэму, ибо Теркин будет продолжать войну до победного конца".
Получалось, что я, рассказчик, поощряемый моими слушателями-фронтовиками, вдруг покидаю их, как будто чего-то не досказав. И, кроме того, я не видел возможности для себя перейти к какой-то другой работе, которая бы так захватила меня. И вот из этих чувств и многих размышлений явилось решение продолжать "Книгу про бойца". Я еще раз пренебрег литературной условностью, в данном случае условностью завершенности "сюжета", и жанр моей работы определился для меня как некая летопись не летопись, хроника не хроника, а именно "книга", живая, подвижная, свободная по форме книга, неотрывная от реального дела защиты народом Родины, от его подвига на войне. И я с новым увлечением, с полным сознанием необходимости моей работы принялся за нее, видя ее завершение только в победном завершении войны и ее развитие в соответствии с этапами борьбы - вступлением наших войск на новые и новые, освобождаемые от врага земли, с продвижением их к границам и т. д.
Еще одно признание. Примерно на середине моей работы меня было увлек-таки соблазн "сюжетности". Я начал было готовить моего героя к переходу линии фронта и действиям в тылу у противника на Смоленщине. Многое в таком обороте его судьбы могло представляться органичным, естественным и, казалось, давало возможность расширения поля деятельности героя, возможность новых описаний и т. д. Глава "Генерал" в своем первом напечатанном виде посвящена была прощанью Теркина с командиром своей дивизии перед уходом в тыл к врагу. Были опубликованы и другие отрывки, где речь уже шла о жизни за линией фронта. Но вскоре я увидел, что это сводит книгу к какой-то частной истории, мельчит ее, лишает ее той фронтовой "всеобщности" содержания, которая уже наметилась и уже делала имя Теркина нарицательным в отношении живых бойцов такого типа. Я решительно повернул с этой тропы, выбросил то, что относилось к вражескому тылу, переработал главу "Генерал" и опять стал строить судьбу героя в сложившемся ранее плане.
Говоря об этой работе в целом, я могу только повторить слова, что уже были сказаны мною в печати по поводу "Книги про бойца":
"Каково бы ни было ее собственно литературное значение, для меня она была истинным счастьем. Она мне дала ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидной полезности моего труда, чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения. "Теркин" был для меня во взаимоотношениях писателя со своим читателем моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю".
Читатель-фронтовик, которого я за время нашего очного и заочного, через страницы печати, общения привык считать как бы своим соавтором - по степени его заинтересованности в моей работе,- этот читатель со своей стороны также считал "Теркина" нашим общим делом.