Борис Носик - Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)
— Что это за место? — спросила Софи.
— Сент-Женевьев-де-Буа.
— Сент-Женевьев-де-Буа! — воскликнул Русинов. — Святая Женевьева Лесная… Боже мой! Так это и есть Сент-Женевьев-де-Буа! Ну пожалуйста, я очень прошу вас, Шанталь, давайте заедем на кладбище…
— Да, да, я слышал, вуаля, — солидно сказал Олег, выдыхая вместе с любимыми междометиями грамм триста зараз. — Русское кладбище. Что ж, я никуда не спешу, господа. Мы даже могли бы посидеть вот в этом небольшом кафе. Эти провинциальные французские кафе имеют особый шарм.
— Да, да, конечно, вы посидите в кафе! — с энтузиазмом воскликнул Русинов. — А я пока быстро на кладбище! И обратно, конечно.
— Я тоже хочу на кладбище, — сказала Софи, чтобы он, Русинов, не забывался, не забывал, что она с ним, — куда он, туда и она, хотя бы и на кладбище.
— А на кладбище все спокойненько… — запел Олег.
Когда они подъехали к воротам, Олег сказал:
— Хорошо, согласен. Мы пойдем туда, где корниловцы, а потом все вместе в кафе, дело в том, что французские кафе в провинции…
Конец его фразы Русинов слышал уже издали. Он свернул в боковую аллею и сразу потерял всю компанию… Что ему сейчас до них? Эти, что лежали здесь, были ближе к нему — по настроению, душевной боли, по всему…
Он знал, что где-то здесь рядом Бунин. Здесь где-то Лосский. Церквушка, расписанная Бенуа. Лобановы-Ростовские. Сто, двести, триста лет плюс его, русиновские, сорок пять — Боже, как переплелись все дороги, и вот конец их, Сент-Женевьев-де-Буа. Оболенские…
Русинов вспомнил заброшенную усадьбу Оболенских в Широком, неподалеку от Подъячева. Он мог бы передать здесь приветы полусотне бывших владельцев старинных гнезд, разрушенных и заросших бурьяном, поделенных на многокоечные клетки профсоюзными здравницами… Громкоголосое радио, щиты с цифрами в тенистых аллеях, где вечерами проходят мирные сеансы кустотерапии, громкий голос культурника с танцплощадки… Или полное запустение, ямы, обломки, тишина, навоз, поломанные березы, липы — как на мызе Берсов у Льняного озера, как в сотне других мест…
И все же они живы, эти усадьбы. В книгах Тургенева, Бунина, Набокова. В его собственных, русиновских, книгах, рожденных для безвестности, но тоже оплакавших умирание дворянских гнезд, вишневых садов и храмов. Не то нежно-грустное умирание, под стук топора и звон лопнувшей струны, а другое, боевито-отчаянное, под звон стекла и бодрый радиоголос, в жизнетворной атмосфере отхожего места… Впрочем, Русинов был еще оптимист в пору своей долгой русской одиссеи и никогда не поднимался до высот чевенгурской платоновской жути.
Сгорбленный старик стоял у могильной плиты, опираясь на палку. На плите Русинов прочел имена представителей одного из самых громких родов. Под последним именем были только дата рождения и прочерк. Русинов поднял взгляд, и старик сказал просто:
— Это буду я.
Он заковылял прочь, уходя навек, и Русинову стало жаль с ним расстаться. Он пошел рядом, поддерживая старика за локоть.
— А кто остальные? Ваши родители?
— Брат и сестра. Матушка осталась в Петербурге. А вы недавно оттуда? Я так и подумал. У вас советское произношение.
— Я и есть советский, — сказал Русинов. — Опирайтесь, пожалуйста.
После путешествия, бесконечно-долгого, как похороны, они пришли в уютный старый сад, в глубине которого стоял двухэтажный старый дом.
— Мне сюда, — сказал старик. — У нас скоро ужин. Он вздохнул. Видно, это было нелегко: еще один ужин, еще, еще… Потом мучение завтрака. Потом еще день…
— Ничего. Мне уже недолго, — сказал старик, утешая Русинова.
— Сколько вам?
— Девяносто девять.
— Это хорошо, — неуверенно сказал Русинов.
— Вы можете осмотреть портреты на первом этаже, — сказал старик. — Они из бывшего русского посольства в Париже. И домашняя церковка. Дом этот был основан княгиней Мещерской.
— Металла звон, глагол времен… — вспомнил Русинов.
— Да, да, это на смерть князя Мещерского. Вот видите, вам никуда это не выбросить.
— Я ничего не бросаю, — сказал Русинов. — Наоборот, я — мусорщик.
Очень старые старички и старушки тянулись на ужин. С ними можно было побеседовать о великой княгине. Впрочем, Русинов не был узким специалистом: узкие специалисты по этому вопросу остались в Москве, в издательстве комсомола. Русинов был просто влюбленный путешественник, он странствовал во времени и в пространстве, которое называлось Россия. Ему вдруг припомнилось, что две старушки из этого самого дома посещали чтения Цветаевой. Родство было нерасторжимо.
Он вернулся на кладбище, постоял возле Бунина, посидел на массивном каменном надгробье какого-то Трубецкого. Наивные французы считали надгробный камень символом неподвижности. Русинов был русский. Он видел надгробья, вставшие на дыбы…
Русинов услышал издали мерный стук молотка, вспомнил… Был деревянный дом на берегу речки Пертомки в маленьком северорусском городке с гордым названием Пошехонье-Володарск. Деревянный дом принадлежал золотобойному цеху комбината бытового обслуживания. Поставив на попа богатое каменное надгробье купца Крундышева, ударники передового цеха ковали на нем сусальное золото — для заграничных паспортов, для почетных дипломов, для дозволенных куполов. Душевная надпись на камне взывала беспомощно: «Спи спокойно…» Труженики райкомбината немолчным стуком доводили до сознания покойного «мироеда» бессмертную строку советского поэта А. Блока: «Покоя нет…»
Русинов припомнил еврейские предотъездные споры по поводу того, где быть похоронену, где зарыту? На Сент-Женевьев-де-Буа рядом с Буниным, Трубецкими, Оболенскими, с памятником Корнилову и корниловцам? На Ново-Девичьем вместе с Чеховым, семьей Лазарь Моисеича Кагановича и Никитой Сергеевичем? На Востряковском, рядом с раввином московской синагоги и советским писателем Файвелом Сито? А может, и просто «среди степу широкого»? В Кулундинской степи или на каменных плоскогорьях Прованса… «Не все ль одно», — написала Марина. Она имела в виду могилу, но не ужас предсмертной муки. Она лежит в Елабуге, и места ее найти не удалось. Господи, сколько нитей протянулось от Сент-Женевьев-де-Буа до татарской Елабуги.
* * *Блошиный рынок оказался куда менее интересным, чем варшавская и даже калининская толкучка. Здесь были те же фургоны-магазины, что и везде, почти те же цены и почти тот же выбор. Впрочем, продавцы здесь были интереснее, чем сами промтовары. Русинов долго разглядывал очень юного и очень жирного еврея со звездой Давида на куртке, размышляя, кем бы мог стать этот апатичный боров там, в России, — завмагом, завклубом, кинокритиком? Рядом хитрющий араб торговал модными военными куртками с погончиками, иногда сильно ношенными и вонючими, почти настоящими, и даже настоящей американской формой. Надев такую куртку, можно было сравнительно недорого обеспечить себе интеллектуальный уровень и стать похожим на террориста, экстремиста и всех прочих героев современности. Хитрый араб подыскал себе живую рекламу, прелестную алжирскую девочку, которую он переодел в защитную, «десантную» форму. Девчонка прохаживалась с ружьишком перед фургонами, и, надо признать, форма ей очень шла…
Еще там были молодой, очень тощий француз и девушка в индийском сари с «тикой» на лбу. В открытом фургоне этой пары висели индийские и африканские платья. Французы были дружелюбны, и Русинов остановился с ними поболтать.
— Вот продадим все барахло и уедем, — сказал тощий парень.
— Куда?
— В Индию, конечно.
— Почему, конечно?
— Как почему? Восток — это совсем другое. Разве тут жизнь? — француз презрительно махнул рукой.
И Русинов сказал неожиданно для самого себя:
— Да, Восток — это совсем другое.
Битых полчаса они толковали про Восток.
Запах пыли с привкусом горького дыма. Истома жары и протяжная музыка. Вкус чая и блаженный глоток воды. И нега неподвижности, когда застывает время и века стынут рядом с тобой…
Все это было странно, очень странно. Худой француз говорил о Париже точно так же, как Русинов до недавнего времени говорил о Москве: что здесь делать? Накопить денег и уехать скорее. На Восток… Русинов открыл свой Восток поздно. Это была Азия. Ее называли Средней Азией, и в Москве иногда шутили, что это очень средняя Азия. Но Русинов нашел там все, чего он ожидал от Востока. Глиняные дувалы. Лепешки, испеченные в танурах. Жару. Истому. Добродушное гостеприимство. Доброжелательство. Дружбу. Безалаберное безделье. Яства. Безалкогольные застолья. Ишаков. Томительную музыку. Тучи прелестных черноглазых детей. Ласковые, солнечные зимы…
— Я мешаю вам торговать, — сказал Русинов и, простившись, пошел дальше.
Ноги сами вывели его в тот день к парижской мечети. Не то чтоб мусульманская молитва трогала его сердце, просто он искал сегодня новых встреч, которые напомнили бы ему бухарский базар, рыбожарки Хивы, кишлаки Зеравшанской долины, пустыню у Газли, самаркандский Афросияб, Каратегин, Памир, Фирюзу.