Юрий Щеглов - Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы
Семейство Туркиных – необходимый элемент губернского города С. Понять атмосферу этого дома можно лишь в связи с социальным заказом, выполняемым им в городе. Функция Туркиных – служить очагом культуры и задавать в губернском масштабе некий стандарт благополучной интеллигентной жизни, противополагаемый ужасам «нижнего мира» – обывательской тупой бездуховности и скотоподобному существованию мужицкой массы. Качество культуры, вырабатываемой в этом доме, определяется прежде всего в этом соотнесении с темным царством, засилье которого он призван облегчать и компенсировать. Их музыка, литература и интеллектуальное времяпровождение явно входят в тот же ряд аксессуаров красивой жизни, что и уют гостиной, светская беседа, вкусная еда. Вполне адекватной оказывается в этом плане реакция Старцева на игру Екатерины Ивановны. Доктора пленяет не исполнение, которого он по-настоящему оценить не может, а самый факт музицирования и вся обстановка вечера: «После зимы, проведенной в Дялиже, среди больных и мужиков, сидеть в гостиной, смотреть на это молодое, изящное и, вероятно, чистое существо, и слушать эти шумные, надоедливые, но все же культурные звуки, – было так приятно, так ново…» (X, 27). То же по поводу романа Веры Иосифовны: «…слушать было приятно, удобно, и в голову шли все такие хорошие, покойные мысли, – не хотелось вставать» (Там же: 26).
Поскольку эта культура не возникает спонтанно как проявление душевного богатства Туркиных, а создается на заказ в качестве противовеса ко всеобщей серости, то она естественным образом принимает характер «культуры вообще», имитирующей наиболее очевидные и расхожие модели в области литературы, музыки и светского обращения. Такова проза хозяйки дома с шаблонным «Мороз крепчал» и сюжетом, спародированным еще в старом чеховском рассказе «Драма»; она целиком ориентирована на «литературу» и эксплицитно противопоставлена «жизни» и тому искусству, в котором присутствует жизнь: «В городском саду <…> пел хор песенников. <…> и эта песня передавала то, чего не было в романе и что бывает в жизни». Впрочем, и литературой в элементарно профессиональном смысле произведения Веры Иосифовны не являются: это скорее бутафория, муляж, изготовляемый специально для домашних вечеров, не пригодный и не предназначенный для массового потребления: «Я нигде не печатаю. Напишу и спрячу у себя в шкапу», – говорит романистка (X, 26). Свою цель Туркины считают выполненной, если их продукция оказывается хотя бы издали похожей на известные и институционализованные формы творчества.
Старцев и здесь реагирует правильно, задавая релевантные вопросы: «Вы печатаете свои произведения в журналах?» и «Вы где учились музыке? В консерватории?». Наряду с элементом этикетной лести в вопросах доктора слышится и реальное любопытство: его интригует эта ситуация домашней близости к чему-то, имеющему публичный, возможно, всероссийский резонанс. Не умея сам отличить дилетантство от профессионализма, он пытается сличить прослушанное с бесспорными стандартами, каковыми в его глазах являются печатный пресс и консерваторский диплом. К чести старших Туркиных, они не метят так высоко и никому не хотят пускать пыль в глаза. Им, конечно, приятно, что неискушенный гость готов был принять их имитации за подлинники, но они вполне понимают узко локальный и светский характер своей культурной миссии. Более того, они ею гордятся и убеждены, что их настоящее место именно здесь, в городе С. Вера Иосифовна не только сама пишет в шкаф, но и не хочет, чтобы ее дочь ехала в Москву и посвящала себя искусству; спектакли, в которых Иван Петрович играет генералов, преследуют не эстетические, а благотворительные цели. Одна Екатерина Ивановна принимает свои занятия полностью всерьез, что ставит ее, наряду со Старцевым, в разряд персонажей, которые имеют иллюзии относительно «верхнего мира» и терпят разочарование.
Столь же искусственны знаменитые остроты главы семьи: «здравствуйте пожалуйста», «не имеете никакого римского права» и т. п. В подлинной, органичной культуре юмор образует более или менее постоянно действующую стихию, которая пронизывает жизнь живой непрерывной струей и может выйти на поверхность в любой ее точке. Будучи неотъемлемой частью ума и таланта, смешное не отделено строгой границей от серьезного, но находится с ним в отношениях амбивалентного сосуществования и взаимоперетекания. В суррогатной культуре юмористический компонент, напротив, четко отделен от практического и не смешивается с ним. Юмор у Туркиных существует в упакованной, дискретной форме, в виде готовых приспособлений – анекдотов, шарад, смешных словечек и т. п., – в нужный момент извлекаемых из кармана («Иван Петрович <…> вынул из жилетного кармана записочки…», глава 3). Переключаясь с шуточной речи на обычную и обратно, Туркины склонны помечать переход специальным сигналом, и их серьезный модус не в меньшей мере пронизан шаблонами, чем шутливый (пример – в конце главы 3, в ответе Екатерины Ивановны на объяснение Старцева). В одной из пьес Е. Л. Шварца есть комический персонаж, полупарализованный министр, который велит лакеям придать ему, смотря по надобности, «позу крайнего удивления», «крайнего возмущения», «позу, располагающую к легкой остроумной болтовне» и т. п. Это может рассматриваться как гротескное заострение того, что в более мягком варианте представлено у Туркиных, чья социальная жизнь также сводится к серии трафаретов, грубо имитирующих различные состояния души и формы светского общения.
Возвращаясь к остротам Ивана Петровича, заметим, что квазиюмор старших Туркиных ощущается ими как нечто особо утонченное, умно-сложное и демонстрируется гостям в качестве фирменной достопримечательности дома. Обыватель привык к прямолинейной, плоской речи, восприятие которой не требует умственных усилий или специальных правил чтения. В шуточных номерах Ивана Петровича, в его записочках, каламбурах и необычных словообразованиях обывателю предлагается, хотя и в крайне элементарной форме, иной тип речи: что-то, что либо не должно пониматься буквально («вы можете ухаживать за мной, мой муж ничего не заметит»), либо содержит небольшое нарушение языковой нормы, приводящее к несуразице («здравствуйте пожалуйста»), либо скрывает в себе двойной смысл («я иду по ковру, ты идешь, пока врешь») и т. п. Наличием такого сдвига, противоречия или второго плана Туркины весьма гордятся, видя в нем особого рода хитрую парадоксальность, доступную лишь для развитого ума. Шутка для них не столько элемент веселья, общения и разрядки, сколько интеллектуальная задачка, quiz для неопытного собеседника – не случайно у Ивана Петровича остроты и каламбуры соседствуют с головоломками в собственном смысле: «Иван Петрович <…> рассказывал анекдоты, острил, предлагал смешные задачи и сам же решал их…» (X, 28). Именно такое отношение к шутке разыгрывает Иван Петрович мимикой своего лица: «смеясь одними только глазами, острил» и «всегда у него было такое выражение, что нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно». Как в прозе Веры Иосифовны за главную ценность полагалась не непосредственность жизни, а копирование «литературы» в ее наиболее ходовых схемах, так и в остротах Туркина наиболее горячей новинкой считается сама схема «игровой речи», противопоставленная плоской будничной речи; внутреннее же качество как литературы, так и юмора представляет собой совсем другую сферу и уровень явлений, о которых туркинское общество не задумывается. Этот акцент на внешних признаках культуры, из которых больше всего ценится умная сложность, виден и в музыке Екатерины Ивановны: «Екатерина Ивановна играла трудный пассаж, интересный именно своею трудностью, длинный и однообразный…» (X, 27). Весь туркинский вечер – серия механических движений, способная сойти за культурную жизнь лишь на фоне бедного, неразвитого сознания, от которого хозяева дома, в сущности, ушли очень недалеко.
Подобные искусственные приспособления у чеховских героев часто дают трещину, позволяя увидеть скрывающуюся за ними безликость и пустоту. Интересно, что с Туркиными этого не происходит. Их горизонт, говоря словами Берковского, настолько плотно заполнен и задвинут штампами, что заглянуть в их интимный мир положительно невозможно. Иван Петрович на протяжении рассказа не произносит ни одного человеческого слова, говоря все время на своем «необыкновенном языке, выработанном долгими упражнениями» (Там же: 28). Социальная жизнь семьи отличается высокой организованностью. Вечер безупречно разучен и отрепетирован, номера пригнаны один к другому, каждый член семьи вступает со своей партией в отведенный ему момент («раскрыли ноты, лежавшие уже наготове»). Все мероприятие похоже скорее на спектакль или концерт, чем на теплое непринужденное общение. Гостям отведена роль зрительской массы, нерасчлененно реагирующей в нужных местах: