Поэты сидели в овраге - Анатолий Субботин
2009 г.
Не жалею, не зову, не плачу
Не жалею, не зову, не плачу:
мол, иначе надо было жить.
Наша главная теперь задача –
мимо боли как-то проскочить,
что стоит у входа, будто стражник,
в ту страну, где кончится кино,
напоследок делая нам страшно,
перед тем, как станет все равно.
2009 г.
Когда мы запеваем, алкаши
Когда мы запеваем, алкаши,
шумят деревья, гнутся камыши,
слетаются на наше пенье души
умерших, распуская свои уши.
Горит костер наш пьяный до утра
недалеко от мусорных от баков.
Нам подвывают дикие собаки.
Нас охраняют тихо мусора.
2009 г.
Я жизнь прошел, как поле
Я жизнь прошел, как поле.
И оглянувшись на него, в сумерках вижу
тлеющие угли веселья –
погасший костер в обрамлении пустых бутылок.
Я вижу полуразваленный стожок любви,
его сено, разносимое ветром.
И озимые творчества я вижу,
что держатся лучше прочего
и выстоят, может быть, не один сезон.
Только в сумерках не разобрать,
что это за культура:
то ли пшеница, то ли конопля.
А ночь – всё гуще,
и вот моё поле теряется на фоне черноземного неба,
как в пример для подражанья,
столь густо засеянного создателем.
2009 г.
ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ЛЕС
Я тебе опишу человеческий лес.
Я его не сравню ни с берёзовой рощей,
в чьи стволы белый день капитально залез,
ни с фалангою сосен, своим прямодушием мощной.
Человеческий лес, он растет вкривь и вкось,
сам себя под себя подминая угрюмо.
Здесь пугается даже испытанный лось,
в буреломе трясущий рогатою думой.
Этот лес некто Ёлкин, шутя, посадил
да и помер, увидев, чего он посеял.
Зеленеет тайга, будто твой крокодил,
от болотного смрада изрядно косея.
Мы стоим среди пней и коряг, по колено во мху
и по горло во мраке, гнием на корню постепенно.
А над нами, над теми, кто выше, на самом верху
пролетает то солнце, то птица, то облака пена.
2009 г.
МОНОЛОГ ДВОРНИКА
Пускай я дворник, но зато не вор.
Уж лучше мусор убирать, чем самому
быть мусором. Я вижу сквозь забор
моей души – людей… и не пойму.
Они с утра пускаются в карьер
в погоне за блистательной карьерой.
Но этот блеск попахивает серой
и изнутри непроходимо сер.
Они презрительный в меня кидают взгляд
и тут же поворачиваются жопой
(ко мне – спиной, а передом – к Европе).
Я вижу жопы – кто ж тут виноват?
Да ну и пусть их! За собой смотри,
поскольку тело, рвущееся в князи,
всё время душу поливает грязью
и вытесняет вовсе изнутри.
Я телу говорю: «Зараза, цыц!
Ты хочешь жить – бери метлу, бери лопату.
Трудись, потей за скромную зарплату,
а душу мне не трожь. Она концы
давно отдать готова. Всё трудней
ей костерок любви в себе лелеять».
То мусор ожидаешь от людей,
а то вот небо беспризорное болеет.
Его свежемороженые слёзы
я разгребаю и ворчу: ну, что
оно хандрит, ведь есть же в мире розы,
и голливуд, и циркус… шапито!
2009 г.
СТАНСЫ
Заправить желчью авторучку
и только солнце рисовать,
которое зашло за тучку,
но скоро выглянет опять.
Торчат лучи его паучьи –
интрига света и тепла.
Не долетит до юга тучка,
роняя перья из крыла.
Прости меня, моя Россия,
что я тебя как зверь люблю,
люблю глаза твои косые,
твое стремление к нулю,
твои дворцы, твои палаты
(во лбу у каждой – номер 6),
люблю тебя за хамоватый
оскал и за крутую шерсть.
О, спой мне песню, как Меланья
не полетела за моря,
отяжелела для порханья
и родила богатыря,
как богатырь с войны вернулся
без рук, без ног, без эполет,
в кровать, как в омут, окунулся
и пролежал там 30 лет.
Какие шьют дела из ситца,
о, спой мне, светик, не стыдись,
какой в петлице у милиции
теперь цветок, какой девиз.
Что нынче носится на пляжах,
что модно дома и в тюрьме?
И сколько будет нашим-вашим
три пишем и один в уме?
О том, как в желтую карету
садились Чацкий и Толстой,
как Маяковский пел про ЭТО
и все же умер холостой.
Патрон попал ему женатый.
Свинцом беременный патрон
на троне восседал из ваты
и чистил подданным нутро.
О чем, бишь, я? Ах да, о парке.
Билет за вход – 4 марки.
Там под охраной каждый куст.
Там капают признанья с уст.
И я шатался там, влюбленный.
Мне девушка дала зеленый,
когда я перешел на ты…
Но под охраной все кусты.
Стоят дворцы, стоят вокзалы
и заводские корпуса.
Но не скажу их адреса,
чтобы не сглазить этих малых.
Стоят трамваи и зеваки,
кричит осёл, бежит коза,
стоят цветы в хрустальной вазе
и дыбом чьи-то волоса.
Как не любить мне эту землю,
наш всероссийский огород!
Чего тут только не растет
и грудью друг на друга лезет.
Зачем же, братцы, сей раскол,
возня мышиная по норам?
Вокруг участка – частокол,
всем хватит места под забором!
Пишу четырехстопным ямбом,
почти онегинской строфой.
Но я не Пушкин, я другой.
Мне памятником будет яма.
Замечу в скобках: все мы ямщики
в проекции. Мой дядя кем-то правил,
кажись, кобылой вдаль. Потом оставил,
поняв, что правят только дураки.
Чтоб вдаль попасть, отнюдь не надо ехать,
идти, ползти, а нужно просто лечь,
земли накрывшись плодородным мехом,
и дать крупнокалиберную течь.
Я говорю, мне памятником – яма,
которую себе по мере сил
я воздвигал и круто замесил,
а Понтий, как известно, вымыл раму.
Погасли свечи и окончен бал.
Крадется призрак по пустынной зале.
Ему навстречу князь: – Вы мне писали?
– Еще чего! – вскричал фантом. – Ты мой вассал.
Живые спят, а мертвые в заботе:
секут поляну, чтоб дала рубли,
пасут девчат, оружие разводят,
берут бразды, и банки, и Берлин.
Но хватит о веселом, погрустим.
Я помню, помню детство озорное.
Среди березок мы пускали дым
отечества, затягиваясь, трое.
Патриотизма в нас взыграла лира,
и творчество подкралось, словно тать.
На белом теле нашего сортира
мы вырезали: Не забуду мать!
Нам