Юрий Щеглов - Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы
Грандиозный масштаб игры Германна задан уже гениальным авторским решением разбить ее на три ночи, по карте в ночь; три карты Германна – это классические «три удара», три сражения, три гигантские ступени в нарастании драматического suspense, три крупных плана в поединке гордого индивида с легкомысленным, но всесильным светом. Напрашивающиеся параллели с «Вием» Н. В. Гоголя и с другими подобными сюжетами, где человек, имеющий те или иные сношения с дьяволом, трижды встречается с ним или его посланцами (ср. «Балладу, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне…» Жуковского-Саути и др.), – представляются довольно перспективными, если принять во внимание демонологические аспекты сюжета «Пиковой дамы», в особенности черты ведьмы в старой графине, чьим инструкциям повинуется Германн (см. об этом Дебрецени 1983: 223–224). Но как бы ни решался вопрос о связи композиции типа «три встречи» с демонологической темой, три явления Германна в игорном салоне поданы с обычной для Пушкина сюжетной изобретательностью, на которой мы и остановим наше внимание.
1. Сцена. Место действия знаменательно прежде всего своим высоким классом: это салон, знаменитый на весь Петербург, возглавляемый «славным Чекалинским», выигравшим миллионы, привлекающий к себе военно-чиновный мир и цвет аристократической молодежи. Игрой в карты начиналась повесть, игрой она и кончается, но игра поднята здесь на более высокую ступень блеска и престижа. «Ряд великолепных комнат, наполненных учтивыми официантами» (VIII, 249), где сидят за вистом генералы и тайные советники, – это сцена совершенно иного ранга, нежели квартира конногвардейца Нарумова в первой главе. Все имеет здесь укрупненный масштаб по сравнению с началом: в качестве партнера и зрителя выступает уже не свой брат-офицер, а деньги и власть, персонифицированные избранным столичным обществом. Особый характер игорного салона конца повести выражается, среди прочего, в том, что салон этот – новый, только что возникший, как бы нарочно воздвигнутый судьбой, чтобы послужить подмостками для трагикомедии Германна и затем исчезнуть: Чекалинский приехал из Москвы и, вероятно, вернется туда91. Став обладателем магической тайны, Германн чувствует, что для ее реализации нужна какая-то специальная, «классическая», приподнятая над обыденностью обстановка («он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад у очарованной фортуны» – VIII, 249), и соткавшийся из воздуха дворец Чекалинского кажется ему удовлетворительным приближением к этому идеалу («случай избавил его от хлопот» – Там же).
2. Зрители. Чтобы быть поразительным, событие должно быть таковым не только само по себе, по своим «объективным» признакам, но и в некоторых субъективных планах, т. е. в восприятии хотя бы части действующих лиц. Эти отражения события в сознании его свидетелей и участников сопереживаются читателем и в какой-то мере становятся «прописями» для его собственных эмоций по поводу происходящего. Проводя событие сразу через несколько таких «прописей» – индивидуальных реакций, порой весьма различающихся по силе, качеству, мотивам, – автор имеет возможность создавать многомерный эффект. В каждой из подобных перспектив контраст между событием и некой нормой или ожиданием, являющийся необходимым условием эффекта, может принимать свой специфический ракурс и тематический колорит. Это убедительно иллюстрируется массовыми сценами у Ф. М. Достоевского: например, комплексное воздействие сцены с бросаемыми в камин ста тысячами рублей в «Идиоте» складывается из реакции Рогожина (восхищенного «королевским» жестом Настасьи Филипповны), Гани Иволгина (для которого это колоссальное испытание воли), Фердыщенка (готового за одну лишь тысячу вытянуть пачку денег зубами из огня), Лебедева и других. В последней главе «Пиковой дамы», кроме непосредственного изложения фактов, имеются три различные инстанции, в которых эти факты находят свое отражение. Это (а) Нарумов – приятель Германна и сам хозяин карточного салона, (б) игроки и официанты, (в) Чекалинский – банкомет и хозяин дома. Посмотрим, какой вклад в драматизм сюжета вносит каждая из упомянутых перспектив.
Присутствие Нарумова и его реакции на игру Германна отмечаются лишь в первый вечер. Это можно объяснить тем, что специфические мотивы для удивления, имеющиеся у Нарумова в отличие от других зрителей, по-видимому, исчерпываются в первый же вечер, и в дальнейшем его переживания по поводу игры Германна совпадают с реакцией всей массы присутствующих. Нарумов – «инсайдер», чья перспектива нужна для того, чтобы сделать ощутимым контраст между нынешним Германном, готовым поставить на карту весь свой капитал, и вчерашним Германном, который из благоразумия не хотел даже вступать в игру. Ведь именно у Нарумова он заявлял, что «не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее» (VIII, 227). Нарумов представляет ту часть публики, которая знает прежнего Германна и для которой указанный контраст актуален и поразителен. Его отношение к действиям Германна фиксируется на протяжении вечера трижды. Когда последний получил разрешение поставить карту, «Нарумов смеясь поздравил Германна с разрешением долговременного поста, и пожелал ему счастливого начала» (VIII, 250). Из этой фразы видна вся степень заблуждения Нарумова относительно намерений Германна. В глазах конногвардейца Германн – неофит, поддавшийся, наконец, соблазнам игры, причем слово «начало» подразумевает, что от Германна ожидается игра регулярная и более или менее обычного типа, как игра Томских и Суриных. На самом деле Германн замышляет одну-единственную и притом исключительную по масштабам игру. Неудивительно, что, услыша ставку Германна, Нарумов подумал, что тот «с ума сошел» (VIII, 250). Наконец, после выигрыша Германна говорится: «Нарумов не мог опомниться» (VIII, 251) – ясное указание на то, что на долю конногвардейца, с его знанием предыстории, пришлась бо´льшая доля потрясения по сравнению с остальными зрителями.
Видимо, не случайно то обстоятельство, что именно Нарумов, а не какой-либо другой из знакомых офицеров – тот же Томский или Сурин – доставляет Германна на место его грандиозной игры. Параллелизм и преемственность первой и последней глав, факт рондообразного с усилением повторения офицерского карточного салона первой главы в великосветском и общестоличном карточном салоне главы шестой, факт восхождения Германна с малой сцены конногвардейских казарм на большую, всем видимую, ярко освещенную сцену дома Чекалинского прочерчиваются более ясно благодаря тому, что хозяин первого, скромного салона буквально передает Германна с рук на руки хозяину второго, роскошного салона и присутствует при его первых картежных шагах.
Что касается внешних наблюдателей, Чекалинского и игроков, лишенных возможности сравнивать нынешнего Германна с прежним, то в их перспективе актуален лишь контраст между поведением Германна и общей нормой: «…никто более двухсот семидесяти пяти семпелем здесь еще не ставил», – говорит Чекалинский (VIII, 250). Есть определенная закономерность в том, что уже начиная со второго вечера эта точка зрения на Германна становится единственной (ср. уже отмеченное выше исчезновение упоминаний о Нарумове): в подобном переходе от частных мерок к общим, от ситуации, когда среди зрителей еще присутствует кто-то «свой» и потенциально сочувствующий, в бесстрастно-объективное измерение, отражается, с одной стороны, расширяющийся масштаб драмы Германна, его выход на некую более универсальную арену, а с другой – его трагический отрыв от человеческих ценностей и вознесение в абстрактные мефистофельско-наполеоновские сферы.
Группа внешних, чужих Германну персонажей четко делится на «хоровую» и «сольную» части. Игроки образуют хор статистов, чутко и нерасчлененно откликающийся на сенсацию: «все головы обратились мгновенно, и все глаза устремились на Германна» (первый вечер, ставка); «между игроками поднялся шопот» (первый вечер, выигрыш); «все ахнули» (второй вечер, выигрыш); «все его ожидали <…> все обступили Германна» (третий вечер, при появлении Германна); «поднялся шумный говор» (третий вечер, проигрыш – см. VIII, 250–252). Сольная и чрезвычайно весомая партия отводится банкомету Чекалинскому.
В лице Чекалинского отчетливо различимы две грани, в одинаковой степени, но разным способом оттеняющие драму Германна. Первая из них имеет преимущественно тематическую окраску, касаясь персонального стиля знаменитого банкомета по сравнению со стилем Германна. В Чекалинском неоднократно подчеркиваются добродушие, учтивость, уступчивость, доходящая до покорности («поклонился <…> в знак покорного согласия», «поклонился с видом того же смиренного согласия» – VIII, 250); лицо его всегда оживлено улыбкой, у него ласковый голос и ласковый поклон. Эти дружелюбные, приятные манеры представляют собой полную противоположность плебейской агрессивности Германна, его невероятной напряженности, безумной гордыне, вызывающей позе. В широком смысле пара «Германн/Чекалинский» принадлежит, по-видимому, тому же семейству, что и пара «Сильвио/граф» в «Выстреле». Богач и бонвиван Чекалинский, несомненно, достойным образом представляет ту стихию беззаботного гедонистического времяпровождения, которая, как о том писал Гуковский, противостоит «всепоглощающей страсти» Германна в стержневой тематической оппозиции повести. Вторая грань фигуры Чекалинского выполняет преимущественно выразительную функцию в той гамме реакций разных людей на игру Германна, о которой мы говорили выше. Это его необычайное, профессиональное самообладание, умение держать себя в руках и скрывать свои чувства за этикетной маской добродушия. В отличие от падкой на сенсацию толпы Чекалинского нелегко смутить, вывести из равновесия: мина ласковости и смирения является его устойчивым состоянием и, будучи чем-то нарушена, немедленно восстанавливается пружинным действием воли: «Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо» (VIII, 251). Малейшее его отклонение от светской маски добродушия и приязни имеет большой вес – не меньший, чем ропот и восклицания рядовых игроков, – свидетельствуя о степени накала страстей и взрывчатости ситуации. Именно его реакции представляют собой наиболее красноречивый барометр suspense в этой титанической драме: «Чекалинский видимо смутился» (после второго выигрыша Германна); «Германн стоял <…> противу бледного, но все улыбающегося Чекалинского», «Чекалинский стал метать, руки его тряслись» (третий вечер; см. VIII, 251). Под конец Пушкин находит способ особенно выразительно подать пружино-образное «распрямление» Чекалинского, возвращение его в привычную позу (см. ниже); его стальная ласковость в конечном счете побеждает hybris Германна, которому не удается не только выиграть состояние, но и сколько-нибудь поколебать покой развлекающегося общества, произвести в нем волнение, «смутить веселость их».