Людвиг Тик - Странствия Франца Штернбальда
Тем временем заботливые хозяева заперли все двери в доме, отец всегда на ночь проверял все засовы. Вообрази мою растерянность, когда, вернувшись, я застал садовую калитку на запоре; я кричу, стучу, но никто не слышит, я пытаюсь перелезть через стену, но все усилия тщетны. Я проклинаю луну и красоты природы, а воображение рисует мне мою ласковую подружку, которая ждет меня и не может понять, отчего я медлю.
Так, в проклятьях и тщетных усилиях, пришлось мне под открытым небом дожидаться рассвета: я перебудил всех собак, но не проснулся ни один человек, который мог бы впустить меня. О, как рад я был первым лучам зари! Старики жалели меня в моей беде, девушка так обиделась, что сначала и говорить со мной не желала, все же мне удалось с ней помириться, я торопился уезжать и пообещал ей непременно навестить ее на обратном пути из Англии. И, как ты знаешь, сдержал слово.
И вот — приезжаю: уже с досадой и с бьющимся сердцем вижу сад со столь памятной мне стеной, уже глаза мои ищут девушку, но оказывается — все сильно переменилось за это время. Она вышла замуж, жила в другом доме и, что хуже всего, любила своего мужа; когда я явился к ней, она в величайшем страхе попросила меня удалиться, и чем скорее, тем лучше. Я повиновался, дабы не мешать ее счастию. Вот, мой друг, ничем не примечательная история одного из моих знакомств, которое закончилось совсем не так, как я ожидал.
— И поделом тебе, — сказал Франц, — хоть раз ты был наказан за чрезмерное свое легкомыслие.
— Всегда-то все вы во всем находите чрезмерность! — воскликнул Флорестан. — Вечно печетесь об умеренности мыслей и чувства. И всегда тщетно, ибо нельзя мерить и взвешивать там, где нет места мерам и весам. Я рад, что хоть однажды увидел тебя влюбленным.
Франц сказал:
— Не знаю, влюблен ли я, но меня пугают твои слова: зачем это, раз мы все равно скоро уезжаем?
Флорестан рассмеялся и ничего не ответил.
— Ну, а как понравились тебе те песни, что ты услышал? — спросил он. — И свечи, и лес? Правда ведь, стоило участвовать в празднике?
Он встал в позу перед Штернбальдом и спел ему одну из тех старонемецких песен:
Теплым вечером в тревогеЯ искал свою мечту,Вдруг в проулке на порогеВижу деву-красоту:«Быть одной тебе не грех?»«Жду того, кто лучше всех!»
«Разве я тебя не стою?Я пока еще ничей!»«Нет, он блещет красотою,Лучший свет моих очей!»«Ты меня возьми пока.Верность вечная горька!»
«Что ты лезешь целоваться?Для тебя я не гожусь;Чур, дружок, не баловаться,А не то я рассержусь!Грех любиться невзначай;Слушай, не озорничай!»
«Поцелуй твой слишком сладок,Не противься, погоди!Я тебе неужто гадок?Что там у тебя в груди:Восхищенье или боль?Мне прислушаться позволь!»
«Грудь моя трепещет в гневе,Ты мою не трогай грудь!Прикоснуться к робкой деве —Верх бесстыдства, не забудь!Обольщаешь ты меня,Поцелуями дразня!»
«От пленительной надеждыНе откажется душа;Как была бы без одеждыТы, девица, хороша!Платье портит стройный стан,Платье — истинный тиран!
Ах, когда бы только спалаС милых членов пелена,В счастье ты бы утопала,Упоительно нежна!О, прервать бы мрачный пленОслепительных колен!»
— Ты только зря мучаешь меня, — сказал Штернбальд, когда Рудольф допел до конца. — Говори, что хочешь, никогда я не соглашусь с тобой. Можно легкомысленно забыться на мгновение, но тот, кто добровольно позволяет страстям одержать победу над собой, тот унижает сам себя.
— И с такими мыслями ты намереваешься стать живописцем? — воскликнул Рудольф. — О, если ты столь мало дорожишь своими страстями — оставь в покое искусство, ибо чем, как не страстями, сможешь ты волновать сердца? Для чего вам все ваши краски, как не для того, чтобы дать прекраснейшее наслаждение страстям? Ничто так не захватывает наше воображение в творениях искусства, как очарование совершенной красоты, именно ее мы хотим обнаружить во всех формах, ее повсюду ищет наш жадный взгляд. Если мы находим ее, она воздействует не только на нашу чувственность, наш восторг удивительным образом через наслаждение потрясает все наше существо. Обнаженное тело — высочайший триумф искусства, ибо что скажут мне скрытые одеяниями фигуры? Почему не выступят они из своих сковывающих одежд, не станут самими собой? Одежда — в лучшем случае добавление, ложная прикраса. Обнаженные фигуры греческой античности — первейшее выражение и человечности ее и божественности. Благоприличие нашей низменной прозаической жизни недозволено в искусстве, непристойно в его светлых и чистых сферах, даже и в нашей жизни оно — подтверждение нашей низменности, безнравственности. Художник должен скрывать, что ему знакомо это чувство, иначе он покажет, что искусство для него — не лучшее и превыше всего любимое, он признает, что не смеет высказать себя до конца, а ведь мы ждем от него именно откровения самых скрытых глубин его существа.
Решено было, что друзья двинутся в путь через несколько дней: графиня написала обещанное письмо к некоему итальянскому семейству, и Штернбальд равнодушно сунул его к себе в бумажник; он не стал показывать это письмо другу и даже не был уверен, будет ли вручать его тем, кому оно адресовано.
В один из самых знойных дней Штернбальд к вечеру отправился в рощу, чтобы побыть наедине со своими думами. Ручей, протекавший через лес, в одном месте разливался довольно широко и достигал значительной глубины, это на редкость красивое место было далеко, берега поросли кустарником, и здесь всего сладостнее ощущалась прохлада и свежесть. Франц разделся и бросился в прохладные воды заводи. В свежих объятиях стихии у него стало веселее на душе, вокруг шелестел кустарник, взгляд терялся в прекрасном сумраке дремучего леса, и ему вспоминались картины, на которых был изображен подобный пейзаж.
И вдруг, взглянув в сторону леса, он увидел Эмму, выходившую из сумрака чащобы. Сначала он не поверил своим глазам, но это и вправду была она. Он спрятался в густом кустарнике: она подошла ближе, девушка казалась утомленной зноем и дальней дорогой, она опустилась на траву, обрамлявшую ручей свежей зеленью, затем сняла туфли и босыми ногами попробовала, не холодна ли вода. Штернбальду она казалась красивее, чем когда бы то ни было, он не отрывал от нее глаз: она огляделась робко и осторожно, потом расшнуровала корсаж и распустила свои прекрасные золотистые волосы. Теперь на ней осталось лишь тонкое одеяние, не скрывавшее прекрасных округлых форм ее тела, еще минута — и она предстала обнаженная и, разрумянившись от смущения, вошла в воду. Франц не мог больше выдержать в своем укрытии, он бросился к ней, она испугалась, но вскоре зеленая трава и густой кустарник стали свидетелями их примирения и их счастья…
Когда оба друга уже покинули замок и шли по большой дороге, Франц поведал своему наперснику об этом происшествии, он рассказал, как плакала Эмма при расставании, как хотелось ей свидеться с ним вновь. Слушая его рассказ, Рудольф погрузился в задумчивость, его обычная веселость и легкомыслие оставили его, казалось, он борется с нахлынувшими воспоминаниями, которые настраивали его чуть ли не на грустный лад.
Наконец он воскликнул:
— Никто не может поручиться за свое настроение; в жизни каждого бывают минуты, когда он словно бы заточен в темницу, где его стерегут собственные его чувства. Я думаю о том, что вот я трачу здесь время без всякой цели и смысла, упуская между тем то, что составляет величайшее счастье в жизни. Право же, мне бывает подчас так грустно, что я проливаю слезы или пишу глубокомысленные элегии, или исторгаю из своих музыкальных инструментов звуки, способные разжалобить камни и скалы. Ах, друг мои, не будем отравлять настоящую минуту пустыми терзаниями, ведь эта минута единственна и неповторима, так пусть же довлеет дневи злоба его.
В путь, мой друг! Всем цветам Здесь и там Расцветать,И цветов не сосчитать.
Так что, друг, ты в пути Не грусти! Весел будь,И веселым будет путь!
И потому, друг мой, гони прочь печальные думы! Раскаяние — сквернейший из плодов, приносимых испорченностью человеческой души: если уж надо тебе стать другим человеком, будь им в бодрости и радости, но помни, что сделанного не воротишь, и не терзайся, не опустошай свою душу: или уж спокойно повтори прежнюю глупость, коли так сложатся обстоятельства.