Эдуард Асадов - Помните! (сборник)
– Настя, а Настя, – окликал ее из-за плетня, где хлопцы чистили оружие, какой-нибудь бывалый сержант, – можно вас на минутку?
Настины бедра начинали выделывать уже совсем невероятные зигзаги.
– Кому Настя, а кому и Настасья Харитоновна, – жеманно отвечала она и весело фыркала в кулак.
– Настасья Харитоновна, – брал под козырек гвардеец, – разрешите к вам один вопрос?
– Ну, что дальше? – останавливалась словоохотливая Настя и, уперев толстенькие руки в бока, вызывающе смотрела на сержанта. – Вот она я, в полном комплекте! В чем дело?
– Ну как же, – восклицал пораженно сержант, – почему это вдруг вы идете одна и без всякой охраны?
– А зачем охрана? – сияла всеми ямочками румяная Настя. – Не такая уж я птица.
– То есть как не птица! – с притворным ужасом восклицал гвардеец. – Да вы, может, всякой птицы в двести раз важней.
Навалившись пышным бюстом на затрещавший плетень, повариха смешливо спрашивала:
– А чего это во мне вдруг такого дорогого? Хотелось бы знать.
– Да как же так, – ухмылялся сержант, разглаживая пушистые усы. – Двести килограмм мужского удовольствия!.. Упрут, не успеешь оглянуться, а ведь жалко!
Хлопцы гоготали, а Настя, не смущаясь и хохоча громче всех, жеманно отвечала:
– Ну, во-первых, не двести, а всего восемьдесят семь, а во-вторых, можете быть спокойны, вам лично ни грамма не перепадет.
– Ну, где мне! – под общий хохот возражает сержант. – Чтобы вас покорить, сколько котелков каши съесть надо. Где мне! Я не про себя. Страшно, что такое счастье спереть могут.
Настасья Харитоновна сияет. Это множество устремленных на нее мужских глаз, кокетливые разговоры, шутки да и, как говорят, не только шутки – это ее неприхотливое счастье, своеобразный высший пик ее жизни.
Не была строга с представителями мужского пола Настасья Харитоновна. Да, особенной строгостью в своей армейской бытности она не отличалась. Но о разбитном и беспечном ее характере говорю я сегодня без резких слов и прокурорских интонаций. Конечно, было бы великолепно, если бы пронесла она через всю свою жизнь какую-то большую и нерасплесканную любовь. Но все дело в том, что любовь-то истинная и всепобеждающая дается в жизни далеко не всем.
Да, я много наблюдал жизнь и с полнейшей убежденностью могу сказать: любить на свете способен далеко не каждый человек. Любовь – это тоже своеобразный талант, и счастлив тот, кому дано испытать это прекрасное чувство. А что делать тем, кому эта великая радость не дана? Надеть монашеские одежды? Или, может быть, кинуться безоглядно в сплошной разгул? Да нет же, конечно, крайности тут не нужны. Но люди, которым судьба, может быть, не подарила большого, довольствуются зачастую гораздо меньшим.
Если в мирные, спокойные дни мы, как мне кажется, вправе быть более щепетильными и строгими к проявлениям всякого рода нравственных блужданий, то в той, тяжелейшей, экстремальной обстановке, какой являлась война, не будем громить Настасью Харитоновну и многих, и многих, подобных ей, слишком уж гневными словами. Нет, расхожая в военные дни пошловатая концепция о том, что «война все спишет», не подойдет нам никак. Война ничего не списывает, да и не может списать. Но женщин, не сумевших сберечь себя и свою честь в светлой неприкосновенности, не будем пригвождать к столбу и метать в них стрелы. Там, на фронте, они были, как правило, неплохими поварихами, связистками, медицинскими сестрами. И сделали немало большого и нужного для нашей победы. Ну, а за какие-то их бабьи слабости взыскивать с них строго не будем. Не нужно этого делать.
Я сказал, например, что жизнь у Настасьи Харитоновны, по сравнению с теми, кто постоянно находился на передовой, была курортной. Да это только в сравнении с самой передовой, ну а в сравнении с той обстановкой, в которой многие пребывали в глубоком тылу, жизнь ее выглядела и опасной и трудной. Попадала она и под бомбежки и под артобстрелы, да и всякого иного военного лиха хватила немало. А ведь каждая бомбежка и каждый обстрел – это жизнь, поставленная под вопрос, когда в течение одной секунды ты уже можешь не быть, и домой к тебе пойдет короткая похоронка. Будем же к ним снисходительны еще и потому, что все те, кто выжили и вернулись домой, испили потом в той или иной степени довольно горькую чашу бытия… Возвратившись с фронта и столкнувшись уже с новыми, юными и ярко оперившимися красивыми девчатами и женщинами, они сразу же потеряли все свои царские привилегии и из праздничных птиц, какими почитали себя, сразу же превратились в самых простых, сереньких и будничных пташек. И не одну горькую слезу уронила в подушку потом, после войны, вот такая Настасья Харитоновна или иная фронтовая связистка или сестра… А та радость, которую подарили они, быть может, кому-то из офицеров или солдат, надолго запомнилась и украсила дни этих воинов. Ведь многим из них так и не довелось дожить до настоящей и светлой любви. И Константин Симонов сказал об этом очень верно:А им, которым в бой пора
И до любви дожить едва ли,
Все легче помнить, что вчера
Хоть чьи-то руки обнимали.
Я считаю себя обязанным рассказывать обо всех этих делах и событиях чистую правду, потому что время, увы, неудержимо летит вперед, все меньше и меньше остается на свете фронтовиков – живых свидетелей бурных и трудных лет. А на смену им приходят люди, знающие о войне понаслышке или из газет и кадров кино и для цветистости сюжета способные сотворить все, что угодно.
Но вернемся к прерванному разговору о Шуре и высказыванию знаменитой американской танцовщицы… О веселой и разбитной поварихе я заговорил не случайно, а для того, чтобы сопоставить ее, точнее, противопоставить таким девушкам, как Шура, которых тоже на нашей земле немало. Поднимать же проблемы цельности души, нравственной красоты и чести обязательно нужно. А в свете нынешних льющихся с Запада бесконечных попыток одурачить нашу молодежь утверждениями о каких-то новых и чуть ли не самых прогрессивных проблемах морали, проповедующих так называемую «свободную любовь», а на деле возвращающих человека к самым примитивным инстинктам, такой разговор необходим вдвойне. Меньше всего я собираюсь что-то проповедовать или что-то внушать, ибо самые убедительные аргументы на свете подсказывает, как правило, сама жизнь.
Женщины типа Настасьи Харитоновны всегда несколько примитивны и довольно всеядны. Но всеядность в любых областях человеческого бытия ведет к нивелировке эмоций и к упрощенной притупленности наших чувств. Отведайте за обедом хотя бы по ложке пятнадцать блюд, и вы не вспомните вкуса ни одного из них. Сбегайте попеременно на двадцать различных свиданий, и все они сольются для вас в какой-то сплошной лирический калейдоскоп. Всеядность – это самоедство, своеобразный грабеж самого себя. Когда-то, говоря об искусстве, я написал двустишие, которое, как мне кажется, может вполне подойти к данному разговору:Не количеством должен художник гордиться:
Даже сто воробьев – все равно не жар-птица!
Да, американская танцовщица права лишь отчасти. Степень и сила искушения играют свою роль, но не везде и далеко не всегда. Думаю, что убедительным примером этого обстоятельства как раз и является Шура, а точнее – гвардии лейтенант медицинской службы, военфельдшер 30-й Гвардейской артминометной Перекопской бригады. Фамилии ее я называть не хочу, так как в образе этом нашли отражение славные черты многих и многих девушек в серых шинелях, прошагавших сквозь дымы и бури по трудным дорогам войны.
Если говорить относительно соблазнов, то, доживи до тех дней Айседора Дункан, она непременно бы признала, что более убедительные поводы для искушения женской души, чем те, о которых мы сейчас говорим, трудно себе просто представить. Я уже говорил выше и хочу еще раз подчеркнуть и сказать вновь о том, в каком напряженном и сложном положении оказывается подчас совсем еще молоденькая девчонка, шагнувшая из теплого домашнего уюта не только в самую грозную на земле войну, но и в постоянное мужское окружение, где на нее, как я уже говорил, день за днем и месяц за месяцем устремлены сотни самых различных мужских глаз: добрых и недобрых, веселых и озорных, чувственных и влюбленных.
Шура, несмотря на всю свою женственность, обладавшая удивительно цельным и твердым характером, не признававшим ничего случайного, мелкого и пустого, тоже проходила сквозь все эти улыбки, шутки и взгляды, но поразительно свободно и легко. Она держалась со всеми непринужденно и просто, улыбалась, шутила и в то же время очень четко давала почувствовать ту незримую грань, отделяющую уважение от фамильярности, за которую никому и никогда перешагивать не позволяла. Как она сумела это сделать, не знаю, но постепенно между нею и всем остальным мужским населением бригады установились на редкость светлые и сердечные отношения.
Конечно, как всякая цельная натура, Шура мечтала, вероятно, о настоящей дружбе, любви и счастье. Но, по-видимому, не на войне, не теперь, а где-то в мирном будущем, прекрасном и далеком… И как-то само по себе получилось так, что, не выделяя персонально никого и в то же время готовая помочь в беде или на поле боя каждому и любому, она постепенно стала чем-то вроде любимицы бригады.