Октавио Пас - Освящение мига
Эпический, драматический или лирический, сжатый до одной фразы или развернутый на тысячу страниц, любой образ сближает или притирает друг к другу противоположные, никак не связанные, далекие друг от друга реальности. И значит, подчиняет единству множественность реального. Но у понятий и научных законов та же самая претензия. Благодаря одной и той же рациональной редукции индивидуумы и объекты — легкое перышко и тяжелый камень — превращаются в нечто однородное. Есть что-то законное в том удивлении, с которым однажды ребенок обнаруживает, что килограмм камней весит столько же, сколько килограмм пуха. Ведь нужно потрудиться, чтобы свести камни и перья к абстракции килограмма. Ребенок понимает, что совершена какая-то подмена, камни и перья перестали быть тем, что они суть, они утратили свои качества и свою автономию. Научная унификация их обедняет и калечит. Не то в поэзии. Поэт именует вещи: это — пух, а то — камни. И вдруг заявляет: камни — это пушинки, это — то. Элементы образа не теряют своих характерных и неповторимых особенностей: камни остаются камнями, грубыми, твердыми, непроницаемыми, желтеющими на солнце и поросшими зеленым мхом, — тяжелыми камнями. А пух — легким пухом. Образ получается скандальным, потому что бросает вызов принципу противоречия: тяжелое это легкое. Объявляя противоположности тождественными, образ покушается на самые основы нашего мышления. А посему поэтическая реальность образа не может притязать на истину. Поэма говорит не о том, что есть, но о том, что могло бы быть. Ее царство — не сфера бытия, но область Аристотелева «невозможного вероятного».
Однако вопреки тому, что здесь сказано, поэты изо всех сил уверяют нас, что в образе являет себя то, что есть, а не то, что могло бы быть. Более того, они говорят, что образ восстанавливает бытие. Некоторые, желая утвердить философское достоинство образа, обращаются за помощью прямо к диалектической логике. И правда, многие образы повторяют три фазы процесса: камень — это один момент реальности, пух — другой, их столкновение рождает образ, новую реальность. Нет необходимости составлять неисчерпаемый список образов, чтобы понять, что никакой диалектикой их не охватишь. Бывает, что второй термин оппозиции полностью поглощается первым. Иногда первый нейтрализуется вторым. Или никакого третьего термина не появляется вообще, и оба начальных сталкиваются лоб в лоб, несводимые друг к другу, враждебные. Как правило, юмор имеет дело с этими последними: противоречие только подчеркивает непоправимо абсурдный характер реальности или языка. И наконец, несмотря на то что многие образы развертываются сообразно гегелевскому порядку, почти всегда мы имеем скорее подобие, нежели подлинное совпадение. В диалектическом процессе камни и пух исчезают во имя чего-то третьего, и это третье — уже не камень и не пух, а что-то другое. Зато в некоторых образах — и как раз в самых высоких — камни и пух остаются тем, что они есть: это есть это, а то — это именно то, и в то же самое время «это» есть «то». Камни, оставаясь камнями, оказываются пухом. Тяжелое — это легкое. Здесь нет качественного преобразования, как в логике Гегеля, и нет редукции к количеству, как в науке. Вот и получается, что для диалектики образ — это тоже скандал и вызов, нарушение законов мышления. Причина этой слабости — а это очевидная слабость, если что-то находится здесь, прямо перед нами, и оно реально так же, как реально все остальное, и притом не находит себе объяснения, — так вот, причина, возможно, в том, что диалектика старается выдержать логические принципы, спасти их, и в первую очередь принцип противоречия, от нарастающей угрозы: не сладить с противоречиями реальности. Тезис и антитезис не совпадают во времени, они оба исчезают, чтобы уступить место какому-то новому утверждению, вбирающему их в себя и преобразующему. И всеми этими этапами заправляет принцип противоречия. Утверждение и отрицание никогда не ходят парой, потому что в таком случае упразднялась бы сама идея процесса. Оставляя принцип противоречия как он есть, диалектическая логика приговаривает образ, который прекрасно без него обходится.
Как всякая наука, логика не могла не задать себе вопрос, который время от времени задает себе всякая наука, — вопрос о собственных основаниях. Таков, если я не ошибаюсь, смысл парадоксов Бертрана Рассела и, на другом полюсе, исследований Гуссерля. Итак, возникли новые логические системы. Некоторым поэтам показались небезынтересными исследования С. Лупаско{106} с его рядами суждений, которые базируются на том, что он называет принципом дополнительного противоречия. Лупаско не трогает крайних членов оппозиции, но подчеркивает их взаимозависимость. Каждый член противопоставления отражается в ему противостоящем термине, с которым он напрямую противоречиво связан: А существует в силу противоречивой зависимости от Б; каждое изменение в А провоцирует противоположно направленное изменение в Б[24]. Отрицание и утверждение, «это» и «то», камни и пух даются одновременно как противоречиво дополняющие друг друга.
Дополнительным противоречием можно объяснить только некоторые образы, но не все. Кстати, то же самое можно сказать и про другие логические системы. Так вот, в стихотворении противоречия не только необходимо и динамично сосуществуют, но и преобразуются в тождество. И это мирное сосуществование, которое не наносит вреда ни одной из сторон посягательством на ее неповторимость, воздвиглось как стена, и эту стену западное мышление по сю пору не в состоянии ни перепрыгнуть, ни пробить в ней брешь. Начиная с Парменида{107} мы очень строго и категорично отличаем то, что есть, от того, чего нет. Бытие — это не то, что не-бытие. Этот первый разрыв, извлекший бытие из первоначального хаоса, положил начало нашему мышлению. На этих началах и воздвиглось то строгое сооружение «ясных и отчетливых идей»{108}, которое, сделав возможной историю Запада, с другой стороны, закрыло все возможности как-то иначе подступаться к бытию. Мистика и поэзия были обречены на зависимое, подпольное, ущербное существование. Их выкорчевывали постоянно и жестоко. С каждым днем последствия этого изгнания поэзии становятся все более очевидными и пугающими: человека выбрасывает из потока космической жизни и отлучает от самого себя. Всем ведь известно, что западная метафизика приходит к солипсизму. Чтобы превозмочь его, Гегель обращается к Гераклиту. Его попытка не вернула нам здоровья. Диалектический замок из горного хрусталя в конце концов предстает зеркальным лабиринтом. Гуссерль старается наново разобраться во всем этом и потому и говорит, что надо «идти назад к фактам». Но кажется, что и Гуссерль приходит к солипсизму. Задаваясь тем же вопросом, что и Парменид, Хайдеггер возвращается к досократикам, пытаясь сыскать ответ, который бы не заморозил бытие. Последнее слово Хайдеггера еще не сказано, но на пути его поисков бытия в экзистенции встала стена. Сейчас, как об этом говорят кое-какие из его последних работ, он возвращается к поэзии. Чем бы дело ни кончилось, ясно одно, что история Запада с этой точки зрения представляется историей ошибки, блуждания: мы не только потерялись в мире, но и ушли от самих себя. Надо начинать сызнова.
Восточное мышление не ведало этого страха перед «иным», тем, что есть и не есть одновременно. Западный мир — это мир «этого или того», восточный — «этого и того», и даже «этого, которое есть то». Уже в самой древней из Упанишад без околичностей утверждается принцип тождества противоположностей: «Ты — женщина. Ты — мужчина. Ты юноша и также девушка. Подобно старцу ты опираешься на посох… Ты — темно-синяя птица, и ты — зеленая птица с красными глазами… Ты — времена года, и ты — моря»[25]. Эти утверждения сведены в Чхандогъя Упанишаде в знаменитую формулу: «Ты — это то». Вся история восточного мышления проистекает из этой древнейшего изречения точно так же, как история западной мысли берет начало в изречении Парменида. Оно стало постоянной темой размышлений великих буддийских философов и экзегетов индуизма. Те же тенденции прослеживаются в даосизме. Все эти учения без конца повторяют, что противостояние «того» и «другого» неизбежно и относительно в одно и то же время и что в какой-то миг непримиримость двух позиций, казавшихся взаимоисключающими, исчезает.
Чжуан Цзы так комментирует функциональную и относительную природу противоположностей, что можно принять его за нашего современника: «Не существует ничего, что не было бы „этим“, нет ничего, что не было бы „тем“. „Это“ живет, поскольку живо „то“. Таково учение о взаимозависимости „этого“ и „того“. Жизнь есть жизнь перед лицом смерти. И наоборот. Утверждение является таковым, потому что существует отрицание. И наоборот. Поэтому если ты опираешься на „это“, тебе следует отрицать „то“. Однако у „этого“ есть свое утверждение и свое отрицание, и оно тоже порождает свое „это“ и свое „то“. Стало быть, истинный мудрец разделывается с „этим“ и „тем“ и находит убежище в Дао…» Есть такая точка, в которой «это» и «то», камни и пух сливаются. И эта точка — она ни раньше, ни потом, ни в начале, ни в конце времен. Это не рай материнской утробы или родины и не посмертные небеса. Она вне времени, в котором правят бал относительные противоположности; она живет внутри каждого мига. Она в любом мгновении, и она — это мгновение. Это самопорождение времени, его проистекание, непрестанная готовность скончаться, чтобы начать. Это ключ, источник. Здесь, где зарождается существование, самоосуществляясь, — быть камнем или пухом, чем-то легким или тяжелым, родиться или умереть, сбыться — одно и то же.