Эдуард Асадов - Дума о Севастополе (сборник)
Но вернемся к первому снегу. К тому, с которого я и начал этот рассказ. К мирному, пушистому и доброму, который выпал в Подмосковье в декабре 1978 года. Я говорю сейчас о Подмосковье лишь потому, что в городе его моментально раскатали машины, и при температуре минус 3–5 градусов могучее дыхание моторов и домов обратило снег в жидкую грязь. Свое возьмет он несколько позже, когда на подмогу к нему придет ядреный мороз. А сейчас он мирно и спокойно разлегся лишь по всему Подмосковью. Лежит и в сгущающихся вечерних сумерках кажется загадочно-голубым…
Память и в самом деле великая вещь. То, о чем я рассказал выше, заняло несколько страниц, а в мозгу все это «прокрутилось» в виде ряда быстро сменяющих друг друга кадров.
И выйдя гулять уже во второй раз, вечером, я почувствовал себя на мгновение словно бы затерявшимся где-то в мировом пространстве. Над Переделкином стояла какая-то первозданная тишина. Снег сыпался удивительно медленный, пушистый и влажный… В саду Дома творчества не было ни души. Все его обитатели либо писали, либо читали, либо смотрели телевизор. Я снял перчатки, нагнулся и сжал в ладонях пригоршню снега. Он захрустел влажно и весело. И вдруг, не знаю почему, но я подошел к краю дорожки и покатил тугой комочек по целине. Он, как молодой щенок, принявший игру, радостно пискнул и двинулся вперед, переваливаясь с боку на бок, с удовольствием увеличиваясь в размерах. Я надел перчатки и покатил ком уже всерьез. Теперь это был не щенок, а, пожалуй, целый увесистый медвежонок. «Медвежонок» не попискивал, как щенок, а, толстея на каждом сугробе, скрипел и покряхтывал довольно солидно. Наконец, глуховато рявкнув и раздобрев, остановился окончательно.
Я поставил его у края дорожки, сверху водрузил второй шар, поменьше, а вслед за ним третий. Затем, набрав веток осенней травы, занялся, так сказать, «художественным» оформлением человечка. Но на этот раз это был уже не солдат, а самое что ни на есть мирное существо. И к плечу снеговичок прижимал не винтовку, а миролюбивую дубовую ветвь с позванивающими заледеневшими листочками. А из нагрудного кармана кусочек коры торчал как обложка самой настоящей записной книжки.
Я уже собрался распрощаться с человечком и уйти, как вдруг за спиной моей раздались торопливые шаги. Это возвращалась к себе в коттедж поэтесса Новелла Матвеева. Поздоровавшись со мной, она с улыбкой сказала:
– Господи, какой славный снеговичок! Просто прелесть!
Новелла Матвеева обладала и фантазией, и своеобразным вкусом, и красочным восприятием мира. Почему-то вдруг подумалось, что снеговичков ей ни в детстве, ни позже никогда и никто не дарил. Детство и юность у нее, как я слышал, были сложными и не такими уж радостными, а женщине, наверное, надо, чтобы хотя бы когда-то ей кто-нибудь подарил маленького снеговичка. Волею случая снеговичок мой оказался возведенным как раз против окон ее коттеджа. И тогда с галантной учтивостью я повернулся к уже не юной поэтессе и сказал:
– Этот снеговичок не простой, а волшебный. И я с удовольствием дарю его вам. Теперь он будет охранять ваши окна и вашу музу от всех невзгод и несчастий. Можете на него положиться и всегда ему доверять!
Кажется, она была глубоко тронута.
Вот, собственно, и все о двух моих снеговичках. Один остался там, в далекой ночи у холодных вод Сиваша. И, может быть, погиб на заре при артобстреле – маленький, но упрямый. Второй пока жив. Он верно несет свою вахту и чуть слышно похрустывает на ночном морозце в пушистом подмосковном саду.
Шура
Моя фронтовая весна, как она далека от меня сегодня!.. И как непохожа на безоблачные весны нынешних парней и девчат!.. А они, чудаки этакие, не в силах зачастую этого понять, оценить, прочувствовать.
В груди у нас кипела жизнь. И в угаре боев, между злобными оскалами войны, мы все же ухитрялись шутить и улыбаться. К смерти, как и к счастью, привыкнуть нельзя, а острота ощущений со временем притупляется. Можно выработать в себе умение упрямо смотреть смерти в глаза, не сгибать перед ней шею. Но абсолютно бесстрашных, равнодушных к смерти людей не бывает. Да и не может быть. Инстинкт самосохранения – это естественное чувство человека, как любого живого существа. Твердая воля, осознанная необходимость риска – высокая победа сознания над инстинктом. И мы этими качествами владели вполне.
Смеяться, шутить буквально в нескольких сантиметрах от смерти, честное слово, ярчайшее подтверждение нравственного здоровья и воли. А смерть – вот она, рядом. Прошелестел над головой и грохнул за деревней снаряд, поражая мнимый артиллерийский склад. А поймет немец ошибку, подвернет наводчик прицел на одно деление меньше, и останутся от нас рожки да ножки…
Вечерами мы часто ходим за Перекоп на подготовку огневых позиций. Размечаем места установок, роем аппарели, траншеи, ходы сообщений. Отсюда пойдет наступление на Армянск, на Ишунь и дальше до самого Севастополя.
Перекоп… Сколько жизней, наших и не наших, навеки умолкло тут! Земля вокруг жесткая, каменистая, без капли воды. А на Турецком валу насыпная, значительно мягче. И в дыму, в суетливой спешке боев здесь не раз погребали убитых. Собственными глазами видел, и это могут подтвердить оставшиеся в живых мои друзья, как торчали на земляном валу в воротах против Армянска из одной стены немецкий сапог, из противоположной стены обнаженная кисть руки, потемневшая до оливкового цвета. Чья она? Чужая, своя? Неизвестно.
Возвращаясь к утру после напряженного труда и обстрела, усталые донельзя, подкрепившись горячей кашей и чаем, тут же валились спать. Но молодость – это молодость! Проснувшись через несколько часов, мы уже снова готовы были и улыбаться, и воевать. Жадно читали долгожданные вести из дома, пристально вглядывались в знакомый до боли почерк матери, подруги или сестры. Читали и перечитывали крылатые треугольники по многу раз.
Стихи я писал с раннего детства, а точнее, с восьми лет. Писал их и дома, и в школе, и везде где придется. Писал, конечно, и на войне. Вот так, вернувшись однажды с огневой и получив ласковое письмо от мамы, я решил написать ей ответ в стихах. Сидел на печи, поджав по-турецки ноги. Рядом, разметавшись, сладко посапывал Юра Гедейко, внизу на лежанке во сне что-то бормотал Борис Синегубкин, а мне не спалось.
Положив тетрадку на противогаз, я после долгих раздумий написал первые слова:
Мама! Тебе эти строки пишу я,
Тебе посылаю сыновний привет,
Тебя вспоминаю, такую родную,
Такую хорошую, слов даже нет!
Помню, что писал эти стихи с каким-то остро-щемящим чувством нежности и тоски по дому, по мирной жизни, по маме, по Москве.
Мы были беспечными, глупыми были,
Мы все, что имели, не очень ценили,
А поняли, может, лишь тут на войне:
Приятели, книжки, московские споры, —
Все – сказка, все в дымке, как снежные горы…
Пусть так, возвратимся – оценим вдвойне!
А кончалось стихотворение твердыми и уверенными словами:
И чем бы в пути мне война ни грозила,
Ты знай, я не сдамся, покуда дышу!
Я знаю, что ты меня благословила,
И утром, не дрогнув, я в бой ухожу.
Да, удивительной порою бывает судьба человека, книги, стихотворения. Начал писать я эти строки в селе Первоконстантиновка еще осенью 1943 года и, конечно же, не мог даже и предположить, что письмо это спустя многие годы станет экспонатом Центрального музея Вооруженных Сил СССР. Не знал я в тот вечер еще и другого, а именно того, что слова: «И утром, не дрогнув, я в бой ухожу», – окажутся впоследствии в какой-то мере пророческими, ибо ранен я был в последнем своем бою 4 мая 1944 года ранним утром, в 6 часов…
Моя далекая военная молодость, фронтовая моя весна, как ты далека от меня сегодня, но как памятна мне и теперь!.. Ученые говорят, что с самого своего рождения биологически и психологически человек уже бывает запрограммирован. В строго определенное время он учится узнавать людей, улыбаться, сидеть, ходить, разговаривать. Отнимите, пропустите хотя бы один из этих моментов, и все пойдет кувырком.
Как-то я прочел в журнале статью о том, как совсем недавно в индийских джунглях охотники нашли двух девочек, неизвестно как попавших в логово горного барса и выкормленных в этой звериной семье. Ну почти все точь-в-точь, как в известной книге Киплинга. Впрочем, нет, в чем-то очень существенном совсем почти не так. Знакомый каждому с детства Маугли развивался, можно сказать, совершенно гармонично и нормально. Больше того, он даже превосходил по целому ряду качеств своих людских собратьев, ибо с одинаковым совершенством владел почти всеми навыками и зверя и человека. Так описывалось в красивой сказке. А в жизни? А в жизни было совсем не так. Девочки выросли вместе с барсами, бегали так же, как и они, на четвереньках, точно так же визжали и выли. Когда их обнаружили, им было уже по двенадцать лет. Сроки, отпущенные на то, чтобы малыш учился ходить, думать и разговаривать, давно прошли. А точнее, ушли на то, чтобы выучиться бегать, как их четвероногие братья, и так же, как и они, научиться есть пищу, рычать и выть. Девочек привезли в город. Вымыли, одели, обращались с ними ласково, поместили в интернат вместе с другими детьми, учили их всем человеческим навыкам, а главное, речи, но не добились почти ничего. И через год, и через два девочки по-прежнему стремились бегать на четвереньках, а научиться разговаривать так никогда и не смогли. Вскоре они погибли.