Владимир Набоков - Poems and Problems. Poems
Апрель 1942
Уэльслей, Массачусетс
ПАРИЖСКАЯ ПОЭМА
“Отведите, но только не бросьте.Это — люди, им жалко Москвы.Позаботьтесь об этом прохвосте:он когда-то был ангел, как вы.И подайте крыло Никанору,Аврааму, Владимиру, Льву —смерду, князю, предателю, вору:ils furent des anges comme vous.[2]Всю ораву, — ужасные выистариков у чужого огня, —господа, господа голубые,пожалейте вы ради меня!
От кочующих, праздно плутающихуползаю — и вот привстаю,и уже я лечу, и на тающихрифмы нет в моем новом раю.Потому-то я вправе по чинук вам, бряцая, в палаты войти.Хорошо. Понимаю причину —но их надо, их надо спасти.Хоть бы вы призадумались, хоть бысогласились взглянуть. А покаостаюсь с привидением (подписьнеразборчива: ночь, облака)”.
Так он думал без воли, без веса.сам в себя, как наследник, летя.Ночь дышала: вздувалась завеса,облакам облаками платя.Стул. На стуле он сам. На постелиснова — он. В бездне зеркала — он.Он — в углу, он — в полу, он — у цели,он в себе, он в себе, он спасен.
А теперь мы начнем. Жил в Париже,в пятом доме по рю Пьер Лоти,некто Вульф, худощавый и рыжийинженер лет пятидесяти.А под ним — мой герой: тот писатель,о котором писал я не раз,мой приятель, мой работодатель.
Посмотрев на часы и сквозь часдно и камушки мельком увидя,он оделся и вышел. У насэто дно называлось: Овидийоткормлен (от “Carmina”[3]). Мутьи комки в голове после чернойстихотворной работы. Чуть-чутьморосит, и на улице чернойбез звездинки муругая муть.Но поэмы не будет: нам некудас ним идти. По ночам он гулял.Не любил он ходить к человеку,а хорошего зверя не знал.
С этим камнем ночным породниться,пить извозчичье это вино…Трясогузками ходят блудницы,и на русском Парнасе темно.Вымирают косматые мамонты,чуть жива красноглазая мышь.Бродят отзвуки лиры безграмотной:с кондачка переход на Буль-Миш.С полурусского, полузабытого,переход на подобье арго.Бродит боль позвонка перебитогов черных дебрях Бульвар Араго.Ведь последняя капля Россииуже высохла. Будет, пойдем.Но еще подписаться мы силимсякривоклювым почтамтским пером.
Чуден ночью Париж сухопарый.Чу! Под сводами черных аркад,где стена, как скала, писсуарыза щитами своими журчат.Есть судьба и альпийское нечтов этом плеске пустынном. Вот-вотзахлебнется меж четом и нечетом,между мной и не мной, счетовод.А мосты — это счастье навеки,счастье черной воды. Посмотри:как стекло несравненной аптекии оранжевые фонари.А вверху — там неважные вещи.Без конца. Без конца. Только муть.Мертвый в омуте месяц мерещится.Неужели я тоже? Забудь.Смерть еще далека (послезавтра явсе продумаю), но иногдасердцу хочется “автора, автора!”.В зале автора нет, господа.И покуда глядел он на месяц,синеватый, как кровоподтек,раздался где-то в дальнем предместьепаровозный щемящий свисток.Лист бумаги, громадный и чистый,стал вытаскивать он из себя:лист был больше него и неистовствовал,завиваясь в трубу и скрипя.И борьба показалась запутанной,безысходной: я, черная мгла,я, огни и вот эта минута —и вот эта минута прошла.Но как знать, может быть, бесконечнодрагоценная она, и потомпожалею, что бесчеловечнообошелся я с этим листом.Что-нибудь мне, быть может, напелиэти камни и дальний свисток.И, пошарив по темной панели,он нашел свой измятый листок.
В этой жизни, богатой узорами(неповторной, поскольку онапо-другому, с другими актерами,будет в новом театре дана),я почел бы за лучшее счастьетак сложить ее дивный ковер,чтоб пришелся узор настоящегона былое, на прежний узор;чтоб опять очутиться мне — о, нев общем месте хотений таких,не на карте России, не в лоненостальгических неразберих, —но, с далеким найдя соответствие,очутиться в начале пути,наклониться — и в собственном детствекончик спутанной нити найти.И распутать себя осторожно,как подарок, как чудо, и статьсерединою многодорожногогромогласного мира опять.И по яркому гомону птичьему,по ликующим липам в окне,по их зелени преувеличеннойи по солнцу на мне и во мне,и по белым гигантам в лазури,что стремятся ко мне напрямик,по сверканью, по мощи, прищуритьсяи узнать свой сегодняшний миг.
1943
Кембридж, Массачусетс
КАКИМ БЫ ПОЛОТНОМ
Каким бы полотном батальным ни являласьсоветская сусальнейшая Русь,какой бы жалостью душа ни наполнялась, не поклонюсь, не примирюсь
со всею мерзостью, жестокостью и скукойнемого рабства — нет, о, нет,еще я духом жив, еще не сыт разлукой, увольте, я еще поэт.
1944
Кембридж, Массачусетс
О ПРАВИТЕЛЯХ
Вы будете (как иногда говорится)смеяться, вы будете (как ясновидцы говорят) хохотать, господа — но, честное слово, у меня есть приятель, которогопривела бы в волнение мысль поздороватьсяс главою правительства или другого какого предприятия. С каких это пор, желал бы я знать, под ложечкой мы стали испытывать вроденежного бульканья, глядя в бинокль на плотного с ежиком в ложе? С каких это пор понятие власти стало равно ключевому понятию родины?Какие-то римляне и мясники,Карл Красивый и Карл Безобразный, совершенно гнилые князьки, толстогрудые немки и разныелюдоеды, любовники, ломовики, Иоанны, Людовики, Ленины,все это сидело, кряхтя на эх и на ых, упираясь локтями в колени, на престолах своих матерых. Умирает со скуки историк: за Мамаем все тот же Мамай.В самом деле, нельзя же нам с горя поступить, как чиновный Китай,кучу лишних веков присчитавший к истории скромной своей, от этого, впрочем, не ставшей ни лучше, ни веселей. Кучера государств зато хорошипри исполнении должности: шибко ледяная навстречу летит синева, огневые трещат на ветру рукава… Наблюдатель глядит иностранныйи спереди видит прекрасные очи навыкат, а сзади прекрасную помесь диванной подушки с чудовищной тыквой. Но детина в регалиях или волк в макинтоше,в фуражке с немецким крутым козырьком, охрипший и весь перекошенный, в остановившемся автомобиле — или опять же банкет с кавказским вином — нет. Покойный мой тезка, писавший стихи и в полоску, и в клетку, на самом восходе всесоюзно-мещанского класса, кабы дожил до полдня, нынче бы рифмы натягивал на “монументален”, на “переперчил” и так далее.
1944
Кембридж, Массачусетс
К КН. С. М. КАЧУРИНУ
1Качурин, твой совет я приняли вот уж третий день живув музейной обстановке, в синейгостиной с видом на Неву.
Священником американскимтвой бедный друг переодет,и всем долинам дагестанскимя шлю завистливый привет.
От холода, от перебоевв подложном паспорте, не сплю:исследователям обоевлилеи и лианы шлю.
Но спит, на канапе устроясь,коленки приложив к стенеи завернувшись в плед по пояс,толмач, приставленный ко мне.
2Когда я в это воскресенье,по истечении почтитридцатилетнего затменья,мог встать и до окна дойти;
когда увидел я в туманевесны, и молодого дня,и заглушенных очертанийто, что хранилось у меня
так долго, вроде слишком яркойцветной открытки без угла(отрезанного ради марки,которая в углу была);
когда все это появилосьтак близко от моей души,она, вздохнув, остановилась,как поезд в полевой тиши.
И за город мне захотелось:в истоме юности опятьмечтательно заныло тело,и начал я соображать,
как буду я сидеть в вагоне,как я его уговорю,но тут зачмокал он спросоньяи потянулся к словарю.
3На этом я не успокоюсь,тут объясненье жизни всей,остановившейся, как поездв шершавой тишине полей.
Воображаю щебетаньев шестидесяти девятиверстах от города, от зданья,где запинаюсь взаперти,
и станцию, и дождь наклонный,на темном видный, и потомзахлест сирени станционной,уж огрубевшей под дождем,
и дальше: фартук тарантасныйв дрожащих ручейках, и всеподробности берез, и красныйамбар налево от шоссе.
Да, все подробности, Качурин,все бедненькие, каковыкрай сизой тучи, ромб лазурии крап ствола сквозь рябь листвы.
Но как я сяду в поезд дачныйв таком пальто, в таких очках(и, в сущности, совсем прозрачный,с романом Сирина в руках)?
4Мне страшно. Ни столбом ростральным,ни ступенями при луне,ведущими к огням спиральным,ко ртутной и тугой волне,
не заслоняется… при встречея, впрочем, все скажу тебео новом, о широкоплечемпровинциале и рабе.
Мне хочется домой. Довольно.Качурин, можно мне домой?В пампасы молодости вольной,в техасы, найденные мной.
Я спрашиваю, не пора ливернуться к теме тетивы,к чарующему чапаралюиз “Всадника без головы”,
чтобы в Матагордовом Ущельезаснуть на огненных камняхс лицом, сухим от акварели,с пером вороньим в волосах?
1947