Осип Мандельштам - Стихотворения
Ни расхождения Мандельштама с эпохой, ни его безбытность нельзя преувеличивать или переоценивать. Самые близкие для него люди, которые его кормили или у которых он ночевал, признавали: Н.Я. Мандельштам делила с мужем изгнание и нищету, но была белоручкой и отчасти лентяйкой. Вот очередной анекдот, связанный с Мандельштамом. Как-то он явился к В.Г. Шкловской-Корди, закрывая шапкой дырку сзади на штанах, и стал просить ее помочь купить штаны, благо, деньги у него есть. Решительная жена В.Б. Шкловского, которая сталкивалась и не с такой нищетой и умела противостоять бытовым неурядицам, предложила снять штаны, она их заштопает. И тут воспротивилась Н.Я. Мандельштам – нет, они пойдут и купят новые. Оказывается, если штаны заштопать, то Мандельштам узнает, что это можно делать, а она тщательно скрывала этот факт. Н.Д. Вольпин, поэтесса, силою обстоятельства ставшая переводчицей (у нее семья Мандельштамов нередко ночевала), признавалась – Мандельштам зарабатывал больше, чем все из ее знакомых переводчиков, но деньги в руках не держались, упархивали в никуда. Мандельштам мог в самые голодные дни сменять пайковый хлеб на сладкое и тут же его съесть, а потом голодать.
Отсутствие собственного дома во многом связано с враждебными обстоятельствами: Мандельштам просил дать комнату, писательская организация отказывала. Когда же он получил наконец квартиру в Нащокинском переулке, в доме, где жил в том числе и М.А. Булгаков, то вскоре съехал. Он понимал, что за квартиру придется платить слишком дорого – кривить душой, лгать.
Мандельштам скитался по чужим углам, принимая чужое гостеприимство и чужой хлеб как должное. Так певцы на Востоке – желанные гости в любой юрте. И не он поет в благодарность за кров и пищу, а его с благоговением кормят и поят, предоставляют ночлег за то, что он – певец.
Что же до расхождений с эпохой, то Мандельштам совершенно искренне пытался найти в ней место. Он не кривил душой, когда писал рецензию, например, на сборник стихов поэтов-метростроевцев. Отнюдь не исключено, что их труд он рассматривал в свете какой-нибудь культурологической концепции, предположим, учения о «полой земле». Сходные идеи можно увидеть и в строке «На Красной площади всего круглей земля…», ведь упоминавшаяся «общеакмеистическая концепция» предельно детерминирована. Недаром М.А. Зенкевич так характеризовал стихотворение из «Дикой порфиры»: «…в стихах о зоологическом музее подчеркивалось «скрытое единство живой души и тупого вещества».
И отношение Мандельштама к И.В. Сталину, либо – скажем точнее – сталинский образ в стихах Мандельштама – плод той же концепции. Человек возник как высшее проявление природы, как венец трагедий и катаклизмов, Сталин – венец человеческой истории, кровавой, жестокой, но телеологичной.
Мне кажется, мы говорить должныО будущем советской старины,
Что ленинское-сталинское слово —Воздушно-океанская подкова,
И лучше бросить тысячу поэзий,Чем захлебнуться в родовом железе,
И пращуры нам больше не страшны:Они у нас в крови растворены.
Но образ двоился, стоило лишь вглядеться:Как подкову, дарит за указом указ —Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Это не были счеты с эпохой. Когда Мандельштама предостерегали: не надо читать прилюдно эти стихи, он возражал – не могу не читать, ведь они написаны.
Двойственность, хотя и другая, была и в самом Мандельштаме, об этом рассказывала его вдова: «Иногда мне казалось, что жить уже больше нельзя, что невыносимо… А Ося вдруг говорил: «Почему ты думаешь, что ты должна быть счастлива?» Это удивительно помогало, и до сих пор помогает».
А вот иное: «…стоило прийти приятелям и принести ему вина и немного еды, он забывал сразу, что он трагический поэт».
Мандельштам жил как восточный певец, а писал как акмеист. Так было в любых обстоятельствах.
Про Мандельштама в лагере рассказывают легенды. Говорили, что он читал переводы из Петрарки, а его угощали сгущенным молоком. Легенда наивная, а все же, нечто такое могли рассказывать и о каком-нибудь великом манасчи, исполнителе киргизского эпоса «Манас». Как у мифического восточного певца, неизвестно, где его могила. Но можно сказать иначе, он не превратился в лагерную пыль, не распался в прах, а воплотился в частицы, которые несутся наподобие электронов в пространстве, как писал в «Дикой порфире» М.А. Зенкевич, тогда еще акмеист.
Б. Филевский
Стихотворения 1908 – 1925 годов
Камень
* * *
Звук осторожный и глухойПлода, сорвавшегося с древа,Среди немолчного напеваГлубокой тишины лесной…
1908* * *
Сусальным золотом горятВ лесах рождественские елки;В кустах игрушечные волкиГлазами страшными глядят.
О, вещая моя печаль,О, тихая моя свободаИ неживого небосводаВсегда смеющийся хрусталь!
1908* * *
Только детские книги читать,Только детские думы лелеять,Все большое далеко развеять,Из глубокой печали восстать.
Я от жизни смертельно устал,Ничего от нее не приемлю,Но люблю мою бедную землюОттого, что иной не видал.
Я качался в далеком садуНа простой деревянной качели,И высокие темные елиВспоминаю в туманном бреду.
1908* * *
На бледно-голубой эмали,Какая мыслима в апреле,Березы ветви поднималиИ незаметно вечерели.
Узор отточенный и мелкий,Застыла тоненькая сетка,Как на фарфоровой тарелкеРисунок, вычерченный метко, —
Когда его художник милыйВыводит на стеклянной тверди,В сознании минутной силы,В забвении печальной смерти.
1909* * *
Есть целомудренные чары —Высокий лад, глубокий мир,Далеко от эфирных лирМной установленные лары.
У тщательно обмытых нишВ часы внимательных закатовЯ слушаю моих пенатовВсегда восторженную тишь.
Какой игрушечный удел,Какие робкие законыПриказывает торс точеныйИ холод этих хрупких тел!
Иных богов не надо славить:Они как равные с тобой,И, осторожною рукой,Позволено их переставить.
1909* * *
Дано мне тело – что мне делать с ним,Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и житьКого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже леглоМое дыхание, мое тепло.
Запечатлеется на нем узор,Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть —Узора милого не зачеркнуть.
1909* * *
Ни о чем не нужно говорить,Ничему не следует учить,И печальна так и хорошаТемная звериная душа:
Ничему не хочет научить,Не умеет вовсе говоритьИ плывет дельфином молодымПо седым пучинам мировым.
1909Silentium[1]
Она еще не родилась,Она и музыка и слово,И потому всего живогоНенарушаемая связь.
Спокойно дышат моря груди,Но, как безумный, светел день,И пены бледная сиреньВ черно-лазоревом сосуде.
Да обретут мои устаПервоначальную немоту,Как кристаллическую ноту,Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,И, слово, в музыку вернись,И, сердце, сердца устыдись,С первоосновой жизни слито!
1910* * *
Слух чуткий парус напрягает,Расширенный пустеет взор,И тишину переплываетПолночных птиц незвучный хор.
Я так же беден, как природа,И так же прост, как небеса,И призрачна моя свобода,Как птиц полночных голоса.
Я вижу месяц бездыханныйИ небо мертвенней холста;Твой мир, болезненный и странный,Я принимаю, пустота!
1910* * *
Из омута злого и вязкогоЯ вырос тростинкой, шурша, —И страстно, и томно, и ласковоЗапретною жизнью дыша.
И никну, никем не замеченный,В холодный и топкий приют,Приветственным шелестом встреченныйКоротких осенних минут.
Я счастлив жестокой обидою,И в жизни, похожей на сон,Я каждому тайно завидуюИ в каждого тайно влюблен.
1910* * *
Скудный луч холодной мероюСеет свет в сыром лесу.Я печаль, как птицу серую,В сердце медленно несу.
Что мне делать с птицей раненой?Твердь умолкла, умерла.С колокольни отуманеннойКто-то снял колокола.
И стоит осиротелаяИ немая вышина,Как пустая башня белая,Где туман и тишина…
Утро, нежностью бездонное.Полу-явь и полу-сон,[2]Забытье неутоленное,Дум туманный перезвон…
1911* * *