Евгений Рейн - Мне скучно без Довлатова
Уже совсем поздним вечером я посадил ее в такси. И весь этот день, наполненный внезапной гостьей, показался мне значительным, особым, неординарным. Добротой, кротостью, но вместе с тем каким-то сосредоточенным душевным миром повеяло на меня. Совсем юная, она уже была мудрым человеком, самодостаточным, цельным.
Когда я прочел надписи в ее честь, сделанные в «Урании», мне все стало ясно. Она его любила и, видимо, не безответно.
Но почему-то этот союз не состоялся. Может быть, просто потому, что судьба уже готовила его к другому.
На странице 122 в двенадцатой строфе «Экологи 4-й (зимней)» отмечены три стиха:
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырогогорода, мерзнущего у моря,меня согревают еще сегодня.
На поля выведена стрелка и написано — «Бодлер». Этого я истолковать никак не могу, возможно кто-нибудь, лучше меня знающий поэзию Шарля Бодлера, поймет, что здесь имел в виду Бродский.
На странице 138, к заголовку стихотворения «В окрестностях Александрии» через запятую приписано: «Virginia». Следовательно, подразумевается городок из южного американского штата, а отнюдь не знаменитый античный город Средиземноморья.
Страница 161. Стихотворение «Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве…» Под ним надпись Иосифа: «Рождество, не помню какого года 1985? 86?»
Страница 173. Стихотворение без названия, начинающееся со строфы:
Вечер. Развалины геометрии.Точка, оставшаяся от угла.Вообще: чем дальше, тем беспредметнее.Так раздеваются догола.
После текста идет запись Иосифа: «Стихотворение, которое очень нравится Джанни Буттафаве, немножко де Кирико». И действительно, эти «развалины геометрии» сразу адресуют нас к метафизической живописи вождя итальянского сюрреализма де Кирико. И это еще раз свидетельствует о связи Бродского с современным изобразительным искусством. Иногда эта связь оседает в тексте, так он несколько раз упоминает в стихах Казимира, и это, конечно, Малевич. А на странице 176 после стихотворения «На выставке Карла Вейлинка» он делает примечание: «К. Вейлинк — голландский сюрреалист в духе Магрита или Дельво».
А вот Джанни Буттафава… Но о нем надо рассказать подробно.
В 60-е годы я познакомился с итальянскими студентами и аспирантами, славистами, стажировавшимися при Ленинградском университете. Потом подружилась с ними и вся моя компания. Был среди этих итальянцев и Джанни Буттафава. Самый изо всех них живой, веселый, любопытный. По-русски он говорил много лучше других иностранцев и интересовался всем сразу: русской литературой — классической и современной, советским кино, левым театром — Мейерхольдом, Таировым, Радловым, искусством и архитектурой сталинской эпохи.
Он был абсолютно неутомим, обходил за день десяток букинистических магазинов, сутками просиживал в библиотеках и архивах. А уж что касается кино, то не было такого дрянного и давным-давно забытого фильма 30–50-х годов, который бы он не исхитрился бы посмотреть. Я помню, он звал меня поехать вместе с ним куда-то за город, на Ржевку, кажется, где на утреннем сеансе в 930 шел фильм «Школьный вальс».
В молодости он был очень примечателен внешне: пышная, взбитая волосня почти до плеч а la Тарзан и необыкновенно выразительное, все время отображающее какие-то восторги и ужасы, лицо. Можно было бы назвать это гримасами, но лучше подыскать другое слово.
Прошли годы. Он часто приезжал в Россию. Был очень небогат. Работал и гидом при туристических группах, писал какие-то очерки для журналов, газет, часто бульварного толка. Потом дела его пошли в гору, приезжал по поручению кинофестивалей просматривать и отбирать фильмы. И все время переводил, очень много и самое разное — надо было зарабатывать, а переводы эти оплачивались негусто. Помню, он перевел подряд «Бесов» Достоевского, какую-то книгу Солженицына, антологию русской поэзии «От Ломоносова до Бродского» и советский роман, кажется, Георгия Маркова.
Мне потом в Италии слависты объясняли, что поэтические переводы Буттафавы не очень высокого качества. Мы все переводили стихи, известно, что это такое. Разве в этом дело? Добрее, впечатлительнее, веселее человека, чем Джанни, я не встречал.
Потом он несколько остепенился, отпустил пышные усы, и кто-то пошутил, что он это сделал в честь Горького. Правда, сам Джанни считал, что внешне он стал похож на Мопассана.
Бродский очень его любил. Повез с собой в Стокгольм на Нобелевские дни. Летал к нему в Рим, приглашал в Америку и даже как-то помогал ему. Долгие годы Джанни был беден, так и не успел жениться. Он умер в 1990 году, молодым, ему не было и пятидесяти. Умер в кресле, в парикмахерской, от тромба. Это о нем написано замечательное стихотворение Бродского «Вертумн». Живее и отзывчивее этого человека, остроумнее, экспансивнее его я никого не встретил в жизни, а теперь уже и подавно не встречу. У меня есть маленькая книжечка итальянских стихов «Сапожок», там сонет «Памяти Д. Б.», это о нем.
Я думаю, ты стал на Мопассана,А может быть, на Горького похож.О, как ты был на Троицкой хорошС той волосней до плеч, как у Тарзана.
И где твои гримасы павианаИ пара гуттаперчевых калош?Вот римский сон — мы вместе. Не тревожь.Проснувшись, мне не пережить обмана.
На Венето я дом твой отыскал,Во дворике фонтан, вздыхая слезно,Напоминал, что времени оскалКусает не особенно серьезно.
И Рим прошел, и кончен Ленинград.Я думаю — пройдут и рай и ад.
Страница 180. Стихотворение «В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой…» Бродский помечает: «в больнице».
Следующее стихотворение — «В Италии», вот его первая строфа:
И я когда-то жил в городе, где на домах рослистатуи, где по улицам с криком «растли! растли!»бегал местный философ, тряся бородкой,и бесконечная набережная делала жизнь короткой.
Строфа отчеркнута, и на полях приписано: «Розанов».
Разве Розанов призывал к растлению, не перепутал ли чего-нибудь здесь Бродский? И все-таки, по зрелому размышлению, я думаю, что не перепутал. Это ведь не колкость в адрес конкретного Василия Васильевича Розанова, а просто аллюзия к петербургскому мифу, к атмосфере серебряного века, а Розанов был неотъемлемой частью этой атмосферы. Он не призывал к растлению, скорее наоборот, он был анти-революционер и охранитель. И при всем этом он сотрудничал одновременно в «правой» и «левой» прессе, эротизм, даже скорее, эротомания были главным вектором в его творчестве. Бродский вывернул ситуацию наизнанку, это, кстати, один из излюбленных его приемов.
Страница 182. Стихотворение «Стрельна»:
Боярышник, захлестнувший металлическую ограду.Бесконечность, велосипедной восьмеркой принюхивающаяся к коридору.Воздух принадлежит летательному аппарату,и легким здесь делать нечего, даже откинув штору.
В то нью-йоркское утро, 4-го октября, мы вспоминали старый Ленинград, город нашей юности. Не архитектуру и музеи, а людей, наших приятелей. О тех, кто уехал, Бродский знал, конечно же, лучше меня, о тех, кто остался, он меня расспрашивал.
Куда делся Миша Красильников, где теперь Кондратов, как поживает Еремин, а что Герасимов? Прямо у меня на глазах Бродский посвятил «Стрельну» Владимиру Герасимову, сделав в моем экземпляре «Урании» соответствующую надпись, откуда она, слава Богу, попала в собрание сочинений. Ведь далеко не все посвящения учтены в этом собрании. Сужу только по себе. В моем архиве, кроме прочего, хранятся два листа со стихами, посвященными мне Иосифом (кроме тех, что отмечены в четырехтомнике). Это «Эней и Дидона» и раннее стихотворение «Слава». Там не только посвятительные надписи, но и объяснения, почему он это сделал. Надеюсь, что это будет учтено в последующих, более упорядоченных изданиях.
Так вот, Володя Герасимов… Целый час мы его вспоминали, перебивая друг друга, выкапывая из прошлого самые невероятные подробности. Когда он работал в журнале «Костер», то пропивал даже почтовые марки и чистые конверты, когда учился в университете, то написал десятки дипломов (только для Ляли Хорошайловой целых два), а своего так и не написал.
Он работал в Пушкинских Горах экскурсоводом, и слава его была так велика, что экскурсанты ни о ком другом и слышать не хотели. Довлатов, который трудился там же, рассказывал, как однажды замученный похмельем Володя не вышел поутру на работу. Он остался у себя в избе, что называется, «поправлять голову». Делегаты от истомившейся экскурсии нашли его, соорудили из подручных средств носилки, на которые и водрузили Володю. Его несли посменно из Михайловского в Тригорское, поднимали на Савкину горку. Лежа на носилках, Герасимов рассказывал. Рассказывал он замечательно, предмет, за который он взялся, лучше него не знал никто.