Владимир Набоков - Бледное пламя. 1-й вариант
— Я знаю, кто вы, — воскликнул, тыкая пальцем, Бритвит. — Вы репортер! Вы из этой гадской датской газетки, вон она торчит у вас из кармана (Градус машинально нащупал ее и нахмурился). А я-то надеялся, что они оставят меня в покое! Пошлые приставалы! Для вас ничего нет святого — ни рака, ни изгнания, ни достоинства государя!
(Увы, это верно не только в отношении Градуса, — у него и в Аркадии есть коллеги.)
Градус сидел, уставясь на свои новые туфли — цвета красного дерева с сетчатыми нахлобучками. Тремя этажами ниже, на темной улице нетерпеливым воем расчищала себе дорогу скорая помощь. Бритвит обрушил свой гнев на письма предков, лежавшие на столе. Схватив аккуратную пачку вместе с отпавшей оберткой, он метнул их в мусорную корзину. Бечевка выпала к ногам Градуса, он подобрал ее и добавил к scripta.
— Прошу вас, уходите, — сказал бедный Бритвит. — Я с ума схожу от боли в паху. Я три ночи не спал. Вы, журналисты, упрямая братия, но и я тоже упрям. Вы никогда ничего от меня не узнаете о моем короле. Прощайте.
Он подождал на лестнице, пока шаги посетителя спустятся и достигнут входных дверей. Двери открылись, закрылись, и вот уже автоматическое освещение лестницы выключилось, издавши такой звук, будто его кто-то пнул ногой.
51
Строка 287: напевая, за подпругу мешок дорожный
Карточка (двадцать четвертая), на которой записаны эти строки (287–299), помечена 7 июля, под этой датой я нахожу в моей памятной книжечке пометку: Д-р Сметлав, 3.30 пополудни. Испытывая, как и большинство людей, некоторое волнение перед визитом к врачу, я решил купить по пути что-нибудь успокоительное, дабы убыстрение пульса не обмануло доверчивую науку. Я отыскал требуемые капли, принял ароматное снадобье прямо в аптеке и, выйдя наружу, увидел Шейдов, как раз покидавших соседний магазин. Она несла новенький дорожный сак. Страшная мысль, что они, похоже, готовятся отъехать на летние вакации, нейтрализовала только что проглоченное лекарство. Порою так привыкаешь к течению чьей-то жизни пообок твоей, что неожиданный отворот параллельного сателлита вызывает чувство столбняка, опустошения и несправедливости. И главное, он еще не докончил «моей» поэмы!
— Путешествовать собираетесь? — спросил я, улыбаясь и указывая на саквояж.
Сибил подняла его, точно кролика, за уши и оглядела моими глазами.
— Да, в конце месяца, — сказала она. — Как только Джон закончит работу.
(Поэму!)
— И куда же, осмелюсь спросить? (поворотясь к Джону).
Мистер Шейд глянул на миссис Шейд, и она ответила за него, как обычно, отрывисто и небрежно, что они пока не решили, — может быть, в Вайоминг или в Юту, или в Монтану, а не то — снимут лачугу повыше, на шести или семи тысячах футов.
— Средь волчьих бобов и осиновых кольев, — мрачно сказал поэт (воображая пейзажик).
Я было начал пересчитывать в метрах высоту, показавшуюся мне черезмерной для сердца Джона, но Сибил потянула его за рукав, напоминая, что им предстоит еще сделать покупки, и меня бросили, застрявшим на двух, примерно, тысячах метров и с валериановой отрыжкой.
Однако, от случая к случаю чернокрылая судьба умеет выказать исключительную предупредительность. Десять минут спустя, доктор С., — лечивший также и Шейда, — с вялой дотошностью рассказывал мне, что Шейды сняли маленькое ранчо у каких-то своих друзей, которые уезжают куда-то еще, — в Кедрах, Ютана, на границе с Айдомингом. От доктора я перепорхнул в бюро путешествий, получил там буклеты и карты, исследовал их, выяснил, что в горах над Кедрами наличествуют две или три пригоршни лачуг, отправил срочный запрос в Кедры на почту и через несколько дней уже снял на август нечто, схожее на присланных снимках с помесью мужицкой избы и приюта Z, но имеющее внутри кафельную ванну и стоящее дороже моего оплота в Аппалачии. Ни Шейды, ни я и словом не обмолвились о наших летних адресах, однако я знал, а они не знали, что адреса у нас одинаковы. Чем больше я распалялся очевидным намерением Сибил держать этот адрес втайне от меня, тем слаще мечталось, как я, в тирольском костюме, вдруг объявлюсь из-за валуна, и как робко, но радостно улыбнется Джон. За те две недели, что я дозволял моим демонам наполнять до перелива мое чародейное зеркало розовато-лиловыми скалами и черным вересом, и петлистыми тропами, и полынью, сменяемой травами в пышных синих цветах, и бледными, ровно смерть, осинами, и бесконечной вереницей Кинботов в зеленых шортах, встречающихся с целой антологией поэтов и с целой Лысой Горой их жен, я, должно быть, где-то ужасно ошибся, ибо горный склон оказался сухим и печальным, а полуразвалюха — ранчо Харлеев — лишенной признаков жизни.
52
Строка 293: она
Гэзель Шейд, дочь поэта, родилась в 1934 г., скончалась в 1957 г. (смотри примечания к строкам 230 и 345).
53
Строка 315: Зубянкой и белянкой май населил тенистые полянки
Честно говоря, я не знаю, что это такое. Мой словарь определяет «зубянку» как «разновидность салата», а о «белянке» говорит: «представитель(ница) чисто белого помета любого сельскохозяйственного животного или определенная разновидность лепидоптеры». Мало толку и от варианта, записанного на полях:
Виргинии-белянки явились в мае на лесной полянке
Что-то фольклорное? Феи? Или капустницы?
54
Строка 319: древесная утка
Чересчур изощренный образ. Древесная утка — птица очень богатой окраски, изумрудная, аметистовая, сердоликовая в черных и белых отметинах, она гораздо красивее хваленого лебедя — змеевидного гусака с грязной шеей из пожелтевшего плюша и в черных хлюпающих галошах легкого водолаза.
Кстати сказать, народная номенклатура американских животных, отражающая простоту утилитарного разумения невежественных пионеров, не обрела покамест патины, покрывающей названия европейской фауны.
55
Строка 334: за ней не явится
«Да явится ли он вообще?» — так обыкновенно загадывал я, все ожидая и ожидая в янтарно-красном сумраке пинг-понгового дружка или старого Джона Шейда.
56
Строка 345: сарай
Этот сарай, а правильнее сказать — овин, в котором в октябре 1956 года (за несколько месяцев до смерти Гэзель Шейд) происходили «некие явления», принадлежал Паулю Гентцнеру, чудаковатому фермеру немецкой породы со старомодными увлечениями вроде таксодермии и сбора трав. Странная выходка атавизма воскресила в нем (согласно Шейду, любившему про него рассказывать, — замечу кстати, что только в эти разы и становился мой милый старый друг несколько нудноват!) «любознательного немца» из тех, что три столетия назад становились отцами первых великих натуралистов. Человек он был по ученым меркам неграмотный, совершенно ничего не понимавший в вещах, удаленных от него в пространстве и времени, но что-то имелось в нем красочное и исконное, утешавшее Джона Шейда гораздо полнее провинциальных утонченностей английского факультета. Он, выказывавший столько разборчивой осмотрительности при выборе попутчиков для своих прогулок, любил через вечер на другой бродить с важным и жилистым немцем по лесным тропинкам Далвича и вкруг полей этого своего знакомца. Будучи охотником до точного слова, он ценил Гентцнера за то, что тот знал «как что называется», — хоть некоторые из предлагаемых тем названий несомненно были местными уродцами или германизмами, а то и чистой воды выдумками старого прохвоста.
Теперь у него был иной спутник. Ясно помню чудный вечер, когда с языка моего блестящего друга так и сыпались макаронизмы, остроты и анекдоты, которые я браво парировал рассказами о Зембле, повестью о бегстве на волосок от гибели! На опушке Далвичского леса он перебил меня, чтобы показать естественную пещеру в поросшем диким мохом утесе, сбоку тропинки, под цветущим кизилом. В этом месте достойный фермер неизменно останавливался, а однажды, когда они гуляли вместе с его сынишкой, последний, семеня с ними рядом, указал в это место пальчиком и уведомил: «Тут папа писает». Другая история, не такая бессмысленная, поджидала меня на вершине холма, где расстилался прямоугольный участок, заросший молочаем, иван-чаем и вернонией, кишащий бабочками, резко выдступавший из обставшего вкруг золотарника. После того, как жена Гентцнера ушла от него (примерно в 1950-м), забрав с собою ребенка, он продал дом (теперь на месте его кинематограф для автомобилей) и переехал на жительство в город, однако, летними ночами приходил, бывало, со спальным мешком в сарай, что стоял на дальнем краю еще принадлежавшей ему земли, там он однажды и усоп.
Сарай стоял как раз на том сорняковом участке, в который тыкал Шейд любимой тростью тетушки Мод. Однажды воскресным вечером студент, подрабатывающий в гостинице кампуса, и с ним какая-то местная оторва забрели в сарай с той или этой целью; они там болтали или дремали, как вдруг что-то застучало, засверкало, до умопомрачения перепугало обоих и заставило их бежать в значительном беспорядке. Кто их, собственно, вытурил — разгневанный призрак или отвергнутый ухажер, — никого особенно не заботило. Тем не менее «Wordsmith Gazette» («Старейшая студенческая газета США») вцепилась в происшествие и принялась трепать из него начинку, словно шаловливый щенок. Несколько доморощенных психологов повадились прогуливаться в этих местах, и вообще вся история принимала столь явственные очертания студенческого баловства с участием самых отъявленных шалопаев колледжа, что Шейд пожаловался властям, после чего бесполезный сарай снесли как пожароопасный.