Дмитрий Мережковский - Антология поэзии русского зарубежья (1920-1990). (Первая и вторая волна). В четырех книгах. Книга первая
16–21 мая 1924
Перед зеркалом
Nel mezzo del cammin di nostra vita.
Я, я, я. Что за дикое слово!Неужели вон тот — это я?Разве мама любила такого,Желто-серого, полуседогоИ всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкине летомТанцевавший на дачных балах, —Это я, тот, кто каждым ответомЖелторотым внушает поэтамОтвращение, злобу и страх?
Разве тот, кто в полночные спорыВсю мальчишечью вкладывал прыть, —Это я, тот же самый, которыйНа трагические разговорыНаучился молчать и шутить?
Впрочем — так и всегда на срединеРокового земного пути:От ничтожной причины — к причине,А глядишь — заплутался в пустыне,И своих же следов не найти.
Да, меня не пантера прыжкамиНа парижский чердак загнала.И Вергилия нет за плечами, —Только есть одиночество — в рамеГоворящего правду стекла.
18–23 июля 1924
«Пока душа в порыве юном…»
Пока душа в порыве юном,Ее безгрешно обнажи,Бесстрашно вверь болтливым струнамЕе святые мятежи.
Будь нетерпим и ненавистен,Провозглашая и трубяЗавоеванья новых истин, —Они ведь новы для тебя.
Потом, когда в своем наитьеРазочаруешься слегка,Воспой простое чаепитье,Пыльцу на крыльях мотылька.
Твори уверенно и стройно,Слова послушливые гниИ мир, обдуманный спокойно,Благослови иль прокляни.
А под конец узнай, как чудноВсё вдруг по-новому понять,Как упоительно и трудно,Привыкши к слову, — замолчать.
22 августа 1924
Соррентинские фотографии
Воспоминанье прихотливо
И непослушливо. Оно —
Как узловатая олива:
Никак, ничем не стеснено.
Свои причудливые ветви
Узлами диких соответствий
Нерасторжимо заплетет —
И так живет, и так растет.
Порой фотограф-ротозей
Забудет снимкам счет и пленкам
И снимет парочку друзей,
На Капри, с беленьким козленком, —
И тут же, пленки не сменив,
Запечатлеет он залив
За пароходною кормою
И закопченную трубу
С космою дымною на лбу.
Так сделал нынешней зимою
Один приятель мой. Пред ним
Смешались воды, люди, дым
На негативе помутнелом.
Его знакомый легким телом
Полупрозрачно заслонял
Черты скалистых исполинов,
А козлик, ноги в небо вскинув,
Везувий рожками бодал…
Хоть я и не люблю козляток
(Ни итальянских пикников) —
Двух совместившихся миров
Мне полюбился отпечаток:
В себе виденья затая,
Так протекает жизнь моя.
Я вижу скалы и агавы,
А в них, сквозь них и между них —
Домишко низкий и плюгавый,
Обитель прачек и портных.
И как ни отвожу я взора,
Он всё маячит предо мной,
Как бы сползая с косогора
Над мутною Москвой-рекой.
И на зеленый, величавый
Амальфитанский перевал
Он жалкой тенью набежал,
Стопою нищенскою стал
На пласт окаменелой лавы.
Раскрыта дверь в полуподвал,
И в сокрушении глубоком
Четыре прачки, полубоком,
Выносят из сеней во двор
На полотенцах гроб дощатый,
В гробу — Савельев, полотер.
На нем — потертый, полосатый
Пиджак. Икона на груди
Под бородою рыжеватой.
«Ну, Ольга, полно. Выходи».
И Ольга, прачка, за перила
Хватаясь крепкою рукой,
Выходит. И заголосила.
И тронулись под женский вой
Неспешно со двора долой.
И сквозь колючие агавы
Они выходят из ворот,
И полотера лоб курчавый
В лазурном воздухе плывет.
И, от мечты не отрываясь,
Я сам, в оливковом саду,
За смутным шествием иду,
О чуждый камень спотыкаясь.
Мотоциклетка стрекотнула
И сорвалась. Затрепетал
Прожектор по уступам скал,
И отзвук рокота и гула
За нами следом побежал.
Сорренто спит в сырых громадах.
Мы шумно ворвались туда
И стали. Слышно, как вода
В далеких плещет водопадах.
В страстную пятницу всегда
На глаз приметно мир пустеет,
Айдесский, древний ветер веет,
И ущербляется луна.
Сегодня в облаках она.
Тускнеют улицы сырые.
Одна ночная остерия
Огнями желтыми горит.
Ее взлохмаченный хозяин,
Облокотившись, полуспит.
А между тем уже с окраин
Глухое пение летит;
И озаряется свечами
Кривая улица вдали;
Как черный парус, меж домами
Большое знамя пронесли
С тяжеловесными кистями;
И, чтобы видеть не могли
Воочию всю ту седмицу,
Проносят плеть и багряницу,
Терновый скорченный венок,
Гвоздей заржавленных пучок,
И лестницу, и молоток.
Но пенье ближе и слышнее.
Толпа колышется, чернея,
А над толпою лишь Она,
Кольцом огней озарена,
В шелках и розах утопая,
С недвижной благостью в лице,
В недосягаемом венце,
Плывет, высокая, прямая,
Ладонь к ладони прижимая,
И держит ручкой восковой
Для слез платочек кружевной.
Но жалкою людскою дрожью
Не дрогнут ясные черты.
Не оттого ль к Ее подножью
Летят молитвы и мечты,
Любви кощунственные розы
И от великой полноты —
Сладчайшие людские слезы?
К порогу вышел своему
Седой хозяин остерии.
Он улыбается Марии.
Мария! Улыбнись ему!
Но мимо: уж она в соборе
В снопах огней, в гремящем хоре.
Над поредевшею толпой
Порхает отсвет голубой.
Яснее проступают лица,
Как бы напудрены зарей.
Над островерхою горой
Переливается Денница…
* * *Мотоциклетка под скалой
Летит извилистым полетом,
И с каждым новым поворотом
Залив просторней предо мной.
Горя зарей и ветром вея,
Он всё волшебней, всё живее.
Когда несемся мы правее,
Бегут налево берега,
Мы повернем — и величаво
Их позлащенная дуга
Начнет развертываться вправо.
В тумане Прочида лежит,
Везувий к северу дымит.
Запятнан площадною славой,
Он всё торжествен и велик
В своей хламиде темно-ржавой,
Сто раз прожженной и дырявой.
Но вот — румяный луч проник
Сквозь отдаленные туманы.
Встает Неаполь из паров,
И заиграл огонь стеклянный
Береговых его домов.
Я вижу светлые просторы,
Плывут сады, поляны, горы,
А в них, сквозь них и между них —
Опять, как на неверном снимке,
Весь в очертаниях сквозных,
Как был тогда, в студеной дымке,
В ноябрьской утренней заре,
На восьмигранном острие
Золотокрылый ангел розов
И неподвижен — а над ним
Вороньи стаи, дым морозов,
Давно рассеявшийся дым.
И, отражен кастелламарской
Зеленоватою волной,
Огромный страж России царской
Вниз опрокинут головой.
Так отражался он Невой,
Зловещий, огненный и мрачный,
Таким явился предо мной —
Ошибка пленки неудачной.
Воспоминанье прихотливо.
Как сновидение — оно
Как будто вещей правдой живо,
Но так же дико и темно
И так же, вероятно, лживо…
Среди каких утрат, забот,
И после скольких эпитафий,
Теперь, воздушная, всплывет
И что закроет в свой черед
Тень соррентинских фотографий?
5 марта 1925 — 26 февраля 1926
Баллада
Мне невозможно быть собой,Мне хочется сойти с ума,Когда с беременной женойИдет безрукий в синема.
Мне лиру ангел подает,Мне мир прозрачен, как стекло, —А он сейчас разинет ротПред идиотствами Шарло.
За что свой незаметный векВлачит в неравенстве такомБеззлобный, смирный человекС опустошенным рукавом?
Мне хочется сойти с ума,Когда с беременной женойБезрукий прочь из синемаИдет по улице домой.
Ремянный бич я достаюС протяжным окриком тогдаИ ангелов наотмашь бью,И ангелы сквозь провода
Взлетают в городскую высь.Так с венетийских площадейПугливо голуби неслисьОт ног возлюбленной моей.
Тогда, прилично шляпу сняв,К безрукому я подхожу,Тихонько трогаю рукавИ речь такую завожу:
«Pardon, monsieur, когда в адуЗа жизнь надменную моюЯ казнь достойную найду,А вы с супругою в раю
Спокойно будете витать,Юдоль земную созерцать,Напевы дивные внимать,Крылами белыми сиять, —
Тогда с прохладнейших высотМне сбросьте перышко одно:Пускай снежинкой упадетНа грудь спаленную оно».
Стоит безрукий предо мнойИ улыбается слегка,И удаляется с женой,Не приподнявши котелка.
Июнь — 17 августа 1925