Павел Нерлер - Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Поскрипом – скрипят; когтевидные – когтят. Или же: «Холм с холмом, тьма с тьмою смесятся; с горной мглой – долины мгла», «…уж скоро в долах волк с волком заговорит» (сравните у Лермонтова и от него у Мандельштама: «Звезда с звездой – могучий стык»). Этот принцип особенно ощутим рядом с классическими интонациями Заболоцкого:
Но все напрасно… и бандули[168]Уже с его спадают ног,Цриапи набок соскользнули,Впиваясь в тело сквозь чулок.
Тут даже непривычные слова – цриапи, бандули – приглушены знакомой интонационной размеренностью: «бандули уже с его спадают ног».
Заболоцкий повествует – у него слова в потоке, ничем не прегражденном. У Цветаевой явственна тенденция повторения – точно зеркало ставится перед словом, слово обнаруживает свойство, обратное текучести, – цепкость.
Цветаевский метод не гарантирует желанной точности: ее корнелюбие не может не потянуть от текста, не увести в сторону. Картина рождается как бы из недр самого слова – словно бы заложена в его корне…
Неудачи преследуют охотника, он молится Адгилис-деда. Это ярко-характерное для Важа Пшавела место поэмы. Приведем дословный перевод: «…Помоги мне, Адгилис-деда, направь мою руку, да не окажется ложным, будь милостива, вчерашний мой сон. Если он раньше исполнялся, почему он сейчас не исполнится? Я ведь охочусь, следуя сну. Убиваю зверей этим путем».
Вот как это звучит у Заболоцкого:
Услышь меня, Адгилис-деда, И руку так мою направь, Чтобы за мной была победа И превратился сон мой в явь. Он мне приснился прошлой ночью, Он предвещал удачу мне, – Позволь увидеть мне воочью Все то, что видел я во сне.
Это прекрасные стихи, и все-таки здесь скорее описанная эмоция, чем заклинание, мольба.
Сны – важное звено в поэтическом мире Цветаевой, гносеологически тут некий поэтический идеализм – сны первичнее реальности, они являются вещими, по-своему управляют действительностью, не реальность толкует и объясняет сновидение, а, наоборот, сновидение – реальность. В снах для Цветаевой символизируется и то, что рациональное имеет иррациональное происхождение. В стихотворении 1918 года «Стихи растут, как звезды и как розы» есть такая строфа:
Мы спим – и вот, сквозь каменные плиты, Небесный гость в четыре лепестка. О мир, пойми! Певцом – во сне – открыты Закон звезды и формула цветка.
Молитва охотника не могла не затронуть Цветаеву, мотив сна был для нее весьма родственным, а будучи затронутой, она благодарно откликнулась на него со свойственной ей безудержностью – она прежде всего значительно превысила количество строк по сравнению с оригиналом. Вначале она дала как бы комментарий, предваряющий собственно молитву-мольбу:
Матерь мощная! ЦарицаВекового рубежа,Горной живности хозяйка,Всей охоты госпожа,Все охотники – сновидцы!Род наш, испокон села,Жив охотой был, охота жВещим сном жива была:Барс ли, страшен, орл ли, хищен,Тур ли, спешен, хорь ли, мал, –Что приснилось в сонной грезе –То стрелок в руках держал.
И наконец, следует собственно молитва – мощнейший всплеск накопленной, сконденсированной поэтической энергии, словно оправдывающий то, что было нагромождено и накручено в комментарии и информации о той, кто ни в какой информации и комментарии не нуждается:
Матерь вещая! ОленяМне явившая в крови,Оживи того оленя,Въяве, вживе мне яви!Чтобы вырос мне воочьюИсполин с ветвистым лбом!Чтобы снившееся ночьюСтало сбывшееся днем.
Обратим внимание, что чрезвычайность эмоции вызвала отступление от принятой системы рифмовки – стихийно оказались зарифмованными все четыре строки.
И тут охотника потрясает вой попавшего в беду барса. Конечно, Цветаева для зверя немедленно найдет слово сочувственное, родное: «Раздирающий, сердечный стон идет». У Заболоцкого – «сердце охватила жуть». Различие характерное.
Охотник решает помочь барсу, признает в нем брата: «Он, как я, живет охотой» – Цветаева, «Он, как и я, живет охотой» – Заболоцкий, – единственный случай дословного совпадения, за вычетом одного слога. Зверь приближается к охотнику – у Заболоцкого это естественно и вместе с тем легендарно, у Цветаевой тут чрезмерно плотная словесная ткань, движение проистекает за словом, в слове – оно зависит от слова, оно не самостоятельно. У Заболоцкого слово следует за движением, регистрирует его.
Следующее четверостишие у Цветаевой живописно ярко, психологически естественно и легендарно:
Смотрит в око человекуОком желтым, как смола,И уж лапа на коленоПострадавшая легла.
Так это накрепко зарифмовано: смола – легла. Четверостишие по добротности можно сравнить с такими же четверостишиями Заболоцкого, например:
Когда на небе звезды меркнутИ месяц катится, сверкнув,Заночевавший в скалах беркутТочил об этот камень клюв.
У Цветаевой по поводу этого камня следует каскад строк, звучащих столь по-цветаевски, что возникает сомнение – а есть ли такое в оригинале. Речь идет о камне, который занозил барсу лапу:
С той поры осколок злостныйБарса ждал да поджидал.Пестрый несся, – злостный въелся.Берегися, быстрогон!Где пята земли не чует, –Там и камень положен!
Слишком цветаевское, как правило, все-таки оказывается отступлением от подлинника. Этих строк нет в оригинале.
Охотник очищает и перевязывает рану – барс, благодарный за излечение, пригонит под пулю охотника – оленя и тура. Затем барс исчезает.
Вот и весь сказ. У Важа Пшавела он заканчивается так: «Стемнело. Барса не видно, мрак опустился вокруг. Как рассеять темноту, что сможет луна? Несчастная в сиротстве, внизу брешет лиса, наверно, ей трудно, какая-то беда у нее. В подарок преподнес для вас старый сказ».
У Заболоцкого – «И барс умчался наконец» – не только формальная концовка, но и эпически эмоциональная. У Цветаевой дано прощание – в последний раз те же слова, тот же материал, из которого все произошло:
Тьма ложится, мрак крадется, Путь далек и враг незрим.
И наконец:
Лиса у Заболоцкого – окончательная точка, последний штрих повествования. У Цветаевой лиса – уже что-то другое, из другого. Кстати, это примечательный и конструктивно перспективный оборот: «Худо ей – недобр ей час!»
Переводы этой небольшой поэмы – еще одно свидетельство противоположности Цветаевой и Заболоцкого. И все-таки есть основания говорить об их более полной, существенной общности, единении перед лицом, так сказать, вечности, а не только об этом относительном, «бренном» разлучении у «места происшествия». Они соединены в перспективе, посмертно в нашем читательском сознании. Ибо поэзия всегда – одна… Приведем любопытное свидетельство их единства. Пусть нигде Заболоцкий ничем не выдает, что читал переводы Цветаевой – «Этери», «Раненый барс». Но под конец жизни подсознательно что-то из ее переводов невольно сказалось в его творчестве. Так, строки из «Этери» – «День и ночь он. Ночь и день», – их магия, все-таки запали ему в память, и вот результат в его последнем стихотворении:
Не позволяй душе лениться!Чтоб в ступе воду не толочь,Душа обязана трудитьсяИ день и ночь, и день и ночь. ….Она рабыня и царица,Она работница и дочь,Она обязана трудитьсяИ день и ночь, и день и ночь!
Видимо, в подлинной поэзии, как в неевклидовой геометрии, не может быть параллельных, не пересекающихся в итоге.
«Гоготур и Апшина»
Поэму Важа Пшавела «Гоготур и Апшина» – одну из ранних – относят к вершинным достижениям его гения. Существуют три ее перевода на русский язык. Перевод О. Мандельштама, опубликованный в книге третьей журнала «Восток» 1923 года, – вообще одна из первых попыток перевода поэм Важа Пшавела. «Гоготура и Апшину» перевели в 1940 году М. Цветаева и через десять лет – Н. Заболоцкий.
Несколько предварительных замечаний.
Мандельштам, Цветаева и Заболоцкий не знали грузинского языка и переводили по подстрочнику. Перевод по подстрочнику… подстрочник – отношение тут пренебрежительное. И в самом деле, как иначе относиться к тому, что не может иметь самостоятельной ценности. Однако подстрочник – это не только прозаическая копия стихотворения, но и его внутренний образ или, точнее, его прообраз. Можно утверждать, что любое стихотворение и в подлиннике существовало и существует на уровне подстрочника, что оно неминуемо, прежде чем осуществиться, проходит стадию подстрочника. Подстрочник – своего рода общее состояние и подлинника, и перевода.