Анатолий Бергер - Продрогшие созвездия
«Эта фамилия, — пишет Берберова, — мне ничего не сказала, или очень мало. Поздно ночью, когда мы шли домой, (Чуковский (Николай, сын Корнея Чуковского) — А.Б.) жил на Спасской, и нам было по пути) он говорил мне, размахивая руками: «Голубушка! Вас сегодня похвалили! Как я рад за Вас! Папа похвалил сначала. А теперь — Владислав Фелицианович. Замечательно это! Какой чудный день!» (Ида шепнула мне, когда я уходила: «Сегодня твой день»).
Там, сидя на полу, я «по кругу» читала:
Тазы, кувшины расписныеПод тёплым краном сполосну,И волосы, ещё сырые,У дымной печки заверну.
И буду девочкой весёлойХодить с заложенной косой,Ведро носить с водой тяжёлой,Мести уродливой метлой.
И так далее. Так, что даже Ахматова благосклонно улыбнулась (и надписала мне экземпляр «Анно Домини»), впрочем, ничего не сказав, а некто, которого почему-то звали «Фелициановичем», объявил, что насчёт ведра и швабры — простите, метлы — ему понравилось. Ну а если бы нет? — думала я — Если бы ни этот Фелицианович, ни Корней Чуковский не похвалили бы меня? Тогда что? Ничего не изменилось бы всё равно! У Ходасевича были длинные волосы, прямые, чёрные, подстриженные в скобку, и он сам читал «Лиду», «Вакха», «Элегию» в тот вечер. Про «Элегию» он сказал, что она ещё не совсем кончена. «Элегия» поразила меня. Я достала его книги «Путём зерна» и «Счастливый домик». 23-го декабря он опять был у Иды и читал «Балладу». Не я одна потрясена этими стихами. О них много тогда говорили в Петербурге. Но кто был он? По возрасту он мог принадлежать к Цеху, к «гиперборейцам» (Гумилёву, Ахматовой, Мандельштаму), но он к ним не принадлежал. Ходасевич был совершенно другой породы, даже его русский язык был иным. Кормилица Елена Кузина недаром выкормила этого полуполяка. С первой минуты он производил впечатление человека нашего времени, отчасти даже раненного нашим временем — и может быть, насмерть. Сейчас, сорок лет спустя, «наше время» имеет другие обертоны, чем оно имело в годы моей молодости, тогда это было: крушение старой России, военный коммунизм, НЭП как уступка революции мещанству, в литературе — конец символизма, напор футуризма, через футуризм — напор политики в искусство. Фигура Ходасевича появилась передо мной на фоне всего этого, как бы целиком вписанная «в холод и мрак грядущих дней».
Итак, она встретила Поэта. Кого же встретил он? Как тут ответить? Он встретил свою последнюю любовь — вот, пожалуй, точный ответ. Но он, поэт, заранее предчувствовал всё. Вот отрывок из его письма к А.И.Ходасевич (брошенной жене):
«Офелия гибла и пела» — кто не гибнет, тот не поёт. Прямо скажу: я пою и гибну. И ты, и никто уже не вернёт меня. Я зову с собой — погибать. Бедную девочку Берберову я не погублю, потому что мне жаль её. Я только обещал ей показать дорожку, на которой гибнут. Но доведя до дорожки, дам ей бутерброд на обратный путь, а по дорожке дальше пойду один. Она-то просится на дорожку, этого им всем хочется, человечкам. А потом не выдерживают». (от 3-го февраля 1922 года).
Да, он понимал всё, предчувствовал. Но что это меняло? Любовь вела своими путями. Зима 1921–1922 года зябкими созвездиями осеняла их.
«Был один вечер, ясный и звёздный, когда снег хрустел и блестел, и мы оба — Ходасевич и я — торопились мимо Михайловского театра куда-то, а в сквере почему-то устанавливали большие прожектора, в лучах которых клубилось наше дыхание, перекрещивались лучи, словно проходили сквозь нас, вдруг освещая в ночном морозном воздухе наши счастливые лица — почему счастливые? Да, уже тогда счастливые».
Берберова пишет далее: «Он (Ходасевич — А.Б.) видел меня далеко-далеко, когда поджидал мой приход, различая меня среди других на широком тротуаре Невского, или следил за мной, когда я уходила от него: поздним вечером — чёрной точкой, исчезающей среди прохожих, глубокой ночью — тающим силуэтом, ранним утром — делающей ему последний взмах рукой с угла Екатерининского канала. Несмотря на свои тридцать пять лет как он был ещё молод в тот год!». И опять «Курсив мой»: «Перемена в наших отношениях связалась для меня со встречей 1922-го года». Выразительно рассказав об этой встрече в Доме Литераторов, Берберова пишет в конце: «На рассвете он провожает меня домой с Мойки на Кирочную, и в воротах дома мы стоим несколько минут. Его лицо близко от моего лица, и моя рука в его руке. И в эти секунды какая-то связь возникает между нами, с каждым часом она будет делаться всё сильней».
Это важное признание. Период благоговения, нечто от обожания гимназистки недосягаемого учителя уже позади, это уже совместность и равность чувств и переживаний. Хотя, конечно, совместность была, но равность… Может, в иные мгновения и она была, но только в иные мгновения. Он полюбил навсегда. Она полюбила сейчас. Но они этого не знали. Только могли догадываться. Вот тогда-то и появились стихи «Не верю в красоту земную», тогда-то и окружающие стали замечать что-то.
Вот свидетельства Николая Чуковского, ровесника Нины Берберовой, как и она, начинающего поэта:
«Я был так далёк от мысли, что между Ходасевичем и Ниной может быть роман, что заметил его, вероятно, до смешного поздно. Нину познакомил с Ходасевичем я, и ходила она к нему вместе со мной. И когда я кое о чём стал догадываться, я испытал неприятное чувство. То, что Ходасевич влюбился в Нину, мне казалось ещё более или менее естественным. Но как Нина могла влюбиться в Ходасевича, я понять не мог».
Далее Чуковский продолжает всячески недоумевать по этому поводу. Ему, мальчишке, в сущности, казалось диким, что не очень молодой, не слишком красивый, болезненный человек оказался любим юной красивой девушкой. Да и где ему было понять, что он знал в эти годы о странностях сердца человеческого, а женского в особенности, говоря словами Лермонтова, который, впрочем, сказал эти слова в молодости. Но то был Лермонтов. Николай Чуковский ещё и ревновал Берберову, хотя в мемуарах своих в этом не признается, что вполне простительно.
Тем ценней свидетельство очевидца: «Тайный их роман, о котором вначале знал только я, развивался так пылко и бурно, что, разумеется, скоро о нём догадались многие. Нина вся как-то одурела от счастья, Ходасевич посветлел, подобрел, и очки его поблескивали куда бойче и веселей, чем раньше. Он на несколько месяцев спрятал свой трагизм и даже временно стал относиться к мирозданию значительно лучше. Впрочем, счастье его было не безоблачным. Он самым жалким образом боялся своей Анны Ивановны. Она, как водится, долго ничего не подозревала, и он смертельно страшился, как бы она не догадалась. В начале лета он вместе с ней и пасынком уехал куда-то на дачу, и тут ему и Нине понадобился я. Через меня шла вся их тайная переписка. Ходасевич надписывал конверт на моё имя, и я, получив письмо, нёс его, не вскрывая к Нине, на улицу Рылеева. Нинины ответы посылались в конвертах, надписанных моей рукой. В середине лета Ходасевич сбежал с дачи, явился к Нине и увёз её в какую-то глухую деревню на берегу Ладожского озера. В страхе перед Анной Ивановной он обставил этот побег так, что кроме меня ни один человек на свете не знал, где он находится. В течение полутора месяцев я служил им единственной связью с внешним миром. Свои обязанности поверенного и друга я исполнял честно и с увлечением. Они оба платили мне пылкими выражениями дружбы и благодарности. Вернувшись в город, он немедленно связался с Горьким и с помощью Горького стал поспешно хлопотать об отъезде за границу. В конце 1922 года он уехал в Берлин вместе с Ниной».
Так видели некоторые современники эту любовь. Надежда Мандельштам тоже кольнула Ходасевича в своих воспоминаниях. Поведение его по отношению к Анне Ивановне, преданно выхаживающей его, меняющей ему повязки во время заболевания фурункулёзом, любившей его по-настоящему, вызывало, конечно, протест, но что люди знают о любви, ослепляющей душу? И всегда ли она, такая любовь, в ладах с моралью и даже, увы, с человечностью? Безумство любви — это не метафора, это констатация того, что происходит. Можно сколько угодно обвинять Ходасевича, но какой в этом смысл? Да и кто вправе судить? А речь ведь идёт притом о поэте, одном из лучших русских поэтов. Что он мог поделать с собой, он, сам назвавший встречу с Ниной, хотя и шутя, катастрофой. Но банальность сентенции о доле правды в каждой шутке не отменяет, однако, и точности этой банальности. Да, катастрофа, ибо рушилось прошлое, а разрушение — всегда катастрофа, но и счастье, которое было подарено ему судьбой.
Предоставим слово Анне Ивановне, которую мы уже упоминали. Это будет не последний разговор с ней, но сейчас о том, что происходило в 1922 году. В кратких воспоминаниях Анны Ивановны рассказ об этом периоде начинается так: «В 1921 году в стенах Дома искусств появилась начинающая поэтесса Нина Берберова. Молодая, с типично армянской наружностью». Затем Анна Ивановна пишет, что друзья намекали ей, что Владя увлечён Берберовой. «Но я этому мало верила, так как за одиннадцать лет нашей совместной жизни мы ничего не скрывали друг от друга. Через месяц я вернулась из санатория днём. Влади не было дома, но на столе стояла бутылка вина и корзиночки из-под пирожных. Когда пришёл Владя, я спросила: «С кем ты пил вчера вино?» Он сказал: «С Берберовой». С тех пор наша жизнь перевернулась. Владя то плакал, то кричал, то молился и просил прощения, и я тоже плакала. У него были такие истерики, что соседи рекомендовали поместить его в нервную лечебницу. Я позвала невропатолога, который признал его нервнобольным и сказал, что ему нельзя ни в чём противоречить, иначе может кончиться плохо. Временами он проклинал Берберову и смеялся над ней. Но если он не видел её дня два-три, то кричал и плакал. И я сама отправлялась к Берберовой, чтобы привести её к нам для его успокоения». Далее Анна Ивановна рассказывает о том, как Ходасевич обманул её, говоря, что скоро вернётся из поездки в Москву по делам, но весточку от него она получила уже с дороги за границу, куда он уехал вместе с Берберовой. Отдадим должное благородству и высокому сердцу Анны Ивановны Чулковой. Ходасевич бросил её больную туберкулёзом (она и в санатории была туберкулёзном), без работы, без денег и с «ужасными душевными страданиями». Письмо Ходасевича с дороги начиналось так: «Моя вина перед тобой так велика, что я не смею просить прощения». Что ж тут скажешь? Нечего сказать. Ходасевич и Берберова покинули Россию или вернее, совдепию. Впереди была чужбина.