Александр Артёмов - Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне
Широта круга авторов всякой антологии вызывает обычно чувство удовлетворения. В данном случае такая широта отражает трагический размах военных событий и вызывает чувство скорби. Мы лишний раз убеждаемся: скольких талантов мы лишились, сколько еще могли сказать эти люди, каким значительным вкладом в литературу стало бы их дальнейшее творчество.
1Вера в народ, в преемственность революционной традиции формировала молодых поэтов на трудном рубеже 30-х и 40-х годов. Без них, в то время начинающих стихотворцев, ныне нельзя составить сколько-нибудь полное представление о советской поэзии. Они были примерно сверстниками — Михаил Кульчицкий и Николай Майоров, Мирза Геловани и Елена Ширман, Микола Сурначев и Василий Кубанев, Хазби Калоев и Павел Коган, Георгий Суворов и Борис Смоленский… Они разнились мерой дарования, литературными пристрастиями и учителями, но были детьми своего времени, сумевшими взять от него все лучшее, светлое, чистое и пронести сквозь свою недолгую жизнь. Их первые стихи обычно служили естественным отзвуком событии, будораживших юношеское воображение. Молодые поэты входили в жизнь, в литературу с ощущением своей неотделимости от страны с ее тревожной и величественной судьбой, от мира, охваченного предвоенным напряжением, от земли со всем ее богатством красок, запахов, звуков.
Борис Смоленский увлекался Гарсией Лоркой, мечтал о море, вглядывался в «ясные озерные глаза» Карелии. Еще мальчиком он вместе со своим отцом-журналистом ездил по стране, побывал в Сибири. В 1937 году по клеветническому навету арестовали отца, и Борису пришлось изведать все, что причиталось на долю сына «врага народа». Но это не сломило его, не убило интерес к жизни, веру в людей, искусство.
Шестнадцатилетним пареньком отправился в странствия Владислав Занадворов. Он рано определил свое призвание: геология и поэзия. Читая его певучие, раздумчивые стихи, полные не по годам мудрой и глубокой любви к Родине, чувствуешь — сколько бы еще он сделал, если бы смерть не подкараулила его в бою.
Все, что открывалось начинающим поэтом предвоенной поры в жизни, в людях, в учении, в книгах, вызывало живой интерес. Пятнадцатилетний Василий Кубанев признавался:
Как новы, как приятны мнеЗемные краски, страсти, звуки!
И в другом стихотворении того же 1936 года:
И молодеющую землюЯ в этом облике одном —И незнакомом и родном —С восторгом трепетным приемлю.
Они были гражданственны с юных лет, гражданственны по духовному складу, внутреннему побуждению, наконец по литературной традиции, их питавшей. Поэтому, возможно, некоторые из них, судя по сохранившимся работам, отдали меньшую дань исканиям в области формы, чем иные начинающие поэты других поколений.
Одержимо увлеченные своим временем, они писали о нем с упоением романтиков, с молодым энтузиазмом созидателей и бойцов. Они знали «одну, но пламенную страсть» — счастье народа, страны, человечества. И не сомневались: оно творится сегодня, к нему причастны не только их стихи, но и их повседневная работа. Это понимание счастья было никак не прямолинейное, не упрощенное.
В одном из писем Василий Кубанев размышлял: «…Счастье не только в радости. Счастье во всем: и в горе, и в скрежете зубовном, и в отрешенности, и в покаяниях, и в ошибках, и в каторжно тупой боли, которая взялась невесть откуда и душу собой глушит и давит. Счастье — в познании, в понимании… Только узнавая жизнь во всех ее проявлениях — в скорби, и в радости, и в грубости, и в мелкости, и в чуждости, и в страхе, и в нужде — во всем, можно быть счастливым. Мудрость в том, чтобы извлечь полезное из бесполезного, радость — из горя, знание — из незнания». И это писал человек, которому не исполнилось еще и двадцати лет.
Они жили с сознанием значительности всего происходящего на их глазах, с чувством величайшей ответственности, возложенной историей на их еще молодые плечи, с ощущением личной причастности ко всему созидаемому и творимому во имя народа.
Вот строки Михаила Кульчицкого:
Наши будни не возьмет пыльца.Наши будни — это только днёвка,Чтоб в бою похолодеть сердцам,Чтоб в бою нагрелися винтовки,Чтоб десант повис орлом степей,Чтоб героем стал товарищ каждый,Чтобы мир стал больше и ясней,Чтоб была на песни больше жажда.
Вот — Павла Когана:
Есть в наших днях такая точность,Что мальчики иных веков,Наверно, будут плакать ночьюО времени большевиков.И будут жаловаться милым,Что не родились в те года,Когда звенела и дымилась,На берег рухнувши, вода.
Грубоватый, словно по-солдатски «печатающий» шаг стих Кульчицкого с его настойчивыми повторами и легкие лирические строки Когана, где те же будни окидываются задумчивыми взглядами «мальчиков иных веков», пронизаны общим сознанием необычности своего времени. В нем сомкнулись прошлое и будущее, героика вчерашнего дня и мечта, устремленная в завтра.
Душевная непосредственность еще не всегда находила свое выражение, индивидуальный образный строй. Часто они пользовались близкой им революционно-романтической поэтикой 20–30-х годов. Но какой высокий накал получала эта привычная метафоричность! Как многообещающи эти первые широкие шаги — пусть и в старых сапогах! Здесь не только преемственность поэтической образности. Стремление к самостоятельности открытия мира вовсе не означало отрыва от традиций. Их никогда не покидало сознание своего происхождения, своей идейно-поэтической родословной. То было сознание органическое, естественное, воспитанное с детства, привитое всей атмосферой общественной жизни.
Помнишь — с детства —рисунок: чугунные путычеловек сшибает с земшарагрудью! —
писал М. Кульчицкий в «Самом таком». Этот образ символизировал и мир и назначение поэта. Вместе с плакатом, памятным с детства, пришла неистребимая интернационалистская убежденность. И Кульчицкий без тени сомнения предрекал:
Только советская нация будет!И только советской расы люди!
В безоговорочности такого прогноза есть некоторая наивность, свойственная в какой-то мере М. Кульчицкому и его сверстникам. Особенно когда они предрекали будущее. Беда ли это? Изначальная устремленность советской поэзии навстречу мировой революции, всемирной республике Советов больше всего отвечала юношеским мечтам, духовным порывам.
Молодые настойчиво искали ту точку зрения, которая обеспечивала бы широту обзора, глубину постижения людей и явлений. Такое давалось, конечно, нелегко. Бывали ошибки, неудачи, срывы. Следование добротным образцам иной раз не гарантировало от подражательства. Но продолжались «вечные искания крутых путей к последней высоте». Путеводной нитью служило остро развитое чувство революционной преемственности.
У Николая Майорова есть стихотворение «Отцам», где поэт рассказывает о своем детстве. Нет, «в нем не было ни Монте-Кристо, ни писем тайных с желтым сургучом». С поразительной точностью, будто он сам все это видел (Майоров родился в 1919 году), воссоздается сцена ареста отца: пристав, штыком вспарывающий перину, худые, сгорбленные спины солдат, отец, выплюнувший в ладонь багровый зуб, какой-то бог, важно нахмуривший брови на выцветшей иконе, и мать, как птица, бьющаяся в рыданиях. Но это — не игра памяти, сберегшей все слышанное в детстве, это — возвращение к истокам во имя дальних дорог.
Мне стал понятен смысл отцовских вех.Отцы мои! Я следовал за вамиС раскрытым сердцем, с лучшими словами,Глаза мои не обожгло слезами,Глаза мои обращены на всех.
Они не во всем могли разобраться и не на каждый вопрос своего времени могли дать ответ. Но отвергали благостное созерцательство, умиротворенную расслабленность.
Всеволод Багрицкий спорил со своим «гостем» («Гость»), которого устраивают общие слова, готовые формулы, для которого тревожные раздумья и беспокойные стихи — «чепуха».
Они, конечно же, были романтиками, влюбленными в солнце, землю, земные радости. Юношеская мечта порой уносила куда-то в неизведанные края, манила удивительными приключениями, звала на дальние моря. И тогда рождалась «Бригантина», озорная и чуть грустная песня Павла Когана во славу странствий, смелости и риска, отвергающая комнатный уют и унылые комнатные разговоры. Но бригантина неизменно возвращалась к земным берегам. Мечта опускалась на землю. И не мельчала, не погружалась в уныние.
Сознание преемственности, революционная неудовлетворенность, постоянная жажда практических действий предохраняли и от ухода в заоблачные дали и от спокойного самодовольства.