Евгений Рейн - Мне скучно без Довлатова
Мы ничего не сказали в ответ, все было так понятно, но Олешу мучило что-то еще. Он опять помолчал, допил кофе.
— Как вы думаете, молодые люди, кто лучше пишет, я или Катаев?
Я ответил честно — так думал тогда, так же думаю и сегодня, хоть я считаю Катаева замечательным художником, выдающимся пластиком слова:
— Конечно, вы, Юрий Карлович.
Мой приятель стал что-то говорить о роли Олеши в русской прозе. Я помню, что мелькало малопонятное слово «имажизм». Олеша остановил его, он сделал какое-то неясное движение рукой, обозначающее знак внимания. Тишина надвинулась на наш столик. Сдержанно гудело кафе в этот непоздний час.
— Да, я лучший писатель, — сказал Олеша, — но у Катаева демон сильнее.
И это я слышал собственными ушами.
ТРИ ВОСКРЕСЕНЬЯ
Т. Венцлова, П. Моркусу, В. Чапайтису, а также памяти А. А. Штейнберга
Христос воскресе из мертвых,Смертию смерть поправИ сущим во гробе живот даровав.
Православный молитвословВ будущем году в Ершалаиме!
Еврейское пасхальное присловиеК чему, скажите мне, хранительная стража? —Или распятие казенная поклажа,И вел боитесь воров или мышей? —Иль мните важности придать царю царей?
А. С. ПушкинКомандировку выписали утром,билет на понедельник. Значит, нынчегуляй от пуза. Плюнем на дела.Не ранее восьмого часа я заехалк Зисканду. Огромная овчаркапо прозвищу Руслан — добрейший зверь —толкнула меня грудью в коридоре,едва не сбила с ног. Пардон, Руслан.Добрейший зверь, умерь свои порывы.Четыре кошки вышли за Русланом.Одна из них нубийская, онародоначальница в Москве нубийских кошек,ей сорок лет, и все еще жива.На то она нубийская. А Зискандбыл рад визиту моему. Он, Зисканд,умнейший человек, громадный тип.Лет семьдесят, к тому же переводчикпоэзии и прозы и чего угодно, ипоэт отменный, книг не издававший.А жизнь сложилась странно, он дружилс Багрицким, Маяковским, Мандельштамом,переводил стихи, потом сидел,сидел и воевал… Полковник,комендант Софии, какие-то трофейные делас валютой, драгоценностями… Он снована десяток лет садится, выходитснова подбирать катрены, терцины,триолеты и октавы для «Ила» и «Гослита».И еще он был женат на девочке Агафье,на сорок ровно старше был ее.И, я клянусь, из мне известных браковЗиновий Зисканд и его Агафьясоставили весьма счастливый брак.Что было главное в Зиновии? Не знаю.Но жизнь хотел бы я прожить, как он,не в лагерях и не в Багрицком дело,не в орденах, не в переводах даже…И вот я за столом. И, Боже мой,что происходит — я не понимаю.Гостей четыре человека, пятый я,хозяева уселись на подушки,разложенные на корявых стульях.Хрен, редька на столе, и Зисканд самих называет почему-то «морер»,а рядом на тарелке смесь корицыс толченым сахаром — Агафья говорит,что это «хоросес», — впервые слышу;оказывается, это символ той глины,что евреи размесили в Египте некогда.Нас семеро, но на столе восьмой до половиныналит стакан. Агафья говорит, что этодля пророка Илии. И дверь открыта,чтобы он зашел. По пятикнижию Зиновийчитает что-то. Спрашивает нас:что означает эта ночь?Зачем сидим мы на подушках?И почему горчайшие едим на свете травы —редьку, хрен, чеснок?Хотите верьте, а хотите — нет:дверь распахнулась — и вошел Илья,и сел за свой стаканчик. Помолчали.А радостный Зиновий Зисканд вдруг,откинув скобку пегой волосни, сказал:«Итак, друзья, в Ершалаиме в годугрядущем!» Я стакан допил до дна,Еще налил и выпил. Нынче сейдер!А я еврей. Не знал совсем об этом.Но ничего — я все-таки еврей и потому:На следующий год в Ершалаиме!
А. Штейнберг. Москва. 1984. Фото А. Кривомазова.А в понедельник летная погода,«Ту-104» полтора часа летити приземляется в Литве.Друзья меня встречают, и на «Волге»,на старой «Волге» М-21 мы едем в Вильно.Что же, здравствуй, Вильно.Я восемь лет здесь ровно не бывал,до этого же четверть жизни прожиля в городочке Вильно у друзей.Я поселяюсь в маленьком отеле,где жил когда-то.Уютный номер и окно во двор,умеренный комфорт, вполне удобно.На стенке модернистский натюрмортхудожника Цирюлиса. Гальюн и ванна,даже холодильник и телевизор.В общем, ничего на свете мне не нужно.Кроме того, что собрано под кровомгостеприимной «Неринги», — и вотлитвины в номерочке у меня.Один поэт, хитрец, безумец — личностьзапутанная; я его люблю, наследникмиллионов, пошутивший однажды так:«Алкоголизм, хоть слово дико,но мне ласкает слух оно».Другой — хозяин лучшего из лучшихприютов нашей юности. Его обширныйдом на улице Леиклос служил для насубежищем, тогда, в старинное исчезнувшее время,когда мы были вместе. Но, увы, дом этоттак же разорен, как наши домы.Тот человек историк и — хороший,когда теперь закончит он трактат?Он мрачно пиво пьет — бутылок десятьсразу и сумрачно грызет сухой миндаль.А третий весельчак и бонвиван,Толстяк в английском дорогом костюме,работает себе на кинониве,сценарий за сценарием строчит —и все успешно, все в большом порядке.Он умница, тончайший человек,поклонник Де Кюстина и Де Сада,любитель сала, семги, маринада,предпочитает в Вильнюсе районыконца восьмидесятых-девяностых,начала века, говорит: одни онидоносят дух времен, а прочее,а старина — все липа.Он умница, тончайший человек,предпочитает белую головку.И так проходит ровно шесть деньков.И вот над Вильнюсом стоит пасхальный вечер —с поэтом и безумцем мы идем к известнойвсем «двуглавой Катарине», прекраснейшемуиз костелов мира, что в письмах отмечалНаполеон. Заходим внутрь — там тихо и не тесно.Костелов много, места хватит всем.Ни музыки, ни пенья — в этот вечеркатолики лишь бодрствуют, они проходят Духомдо своей Голгофы. А в боковом притворе что?Макет наивный, здесь фанерная пещера, гора,Христос. Поэт, мой спутник, сразуна колена и шепчет заклинанья.Я стою в углу. Я тоже, тоже связан соХристом, но все не так-то просто.Что тут делать? Ум величайшийрусского народа все это изложилпримерно так: «К чему инстанции,бюрократия, служба, казна игосударственный чиновник (или церковный —это все равно), когда пред намицарь царей, когда венец терновыйбез административного начала приял он на себя,и можно ли прибавить что-нибудь тому,кто добровольно расстался с жизниюза род людской?»Я понимаю пушкинское слово примерно так,но это я. Мое я никому не втискиваю мненье.Пятнадцати минут вполне довольно,мой друг встает с колен, и мы выходим.Прекрасный вечер — холодно и ясно,свежо и восхитительно. Идем в косыеулочки еврейского квартала.Выходим к Стиклю. «Мы куда идем?» —«К одной красотке», — отвечает спутник.«Которой именно?» — «Сейчас увидишь сам!» —«Ну, объясни». — «Осталось две минуты,увидишь сам!» — «Ну, хорошо».
Заходим мы во дворик, деревянная терраса,крутая лестница, на ней зачем-то мрамори деревянные чурбаны (скоро, скоровсе объяснится). Мой дружок стучит.Дверь отворяют. Входим. Перед намистоит красавица. Мне хочется заплакать.Мне сорок лет, я видел трех красавицза сорок лет. Она одна из них.Вот на столе пасхальная закуска; а рядом«Столичная», банановый ликер,сок апельсиновый, кагор «Чумай»(он лучший из кагоров СССР).Мы первые. Другие гости будут позже,они еще в костелах.Мой друг, поэт, важнейший из литовцев,фанатик, но фанатик с чувством меры,заводит светский чинный разговор,о сплетнях, модах, о Москве безумной,кому на Западе везет и не везет.Хозяйка отправляется на кухню,горячее готовится. И вдруг мой другмне говорит: «А знаешь ты,хозяйка наша Анненскому внучка».Был Иннокентий Анненский последнимиз царскосельских лебедей, и этородная внучка? Да не может быть!«Нет, это правда! Это всем известно.Да у нее полным полно портретови писем и бумаг. Ты что, не знал?…»Приходят гости. Милый мой толстяк,уже в другом костюме, полосатом,историк бородатый, что никак не можетдописать «Разделы Польши»,приходит бывшая жена его литовка.И еще, еще. Литовцы из Канады,и евреи из Уругвая… Вот сидит она.Хозяйка наша! Я ее люблю.Она рассказывает о своей семье,о дедушке — инспекторе гимназий,что славы ждал и славы не дождался,о том, что после «башни» Вячеслава Ивановапоехал он в Село к себе и на ступеняхЦарскосельского вокзала, что нынеВитебским зовется, он упал и умер,славы не дождался.И вот уходим мы с приятелем-поэтом.Он говорит: она была женойизвестного литовца, живописцаи скульптора, и ровно год назадс приятелями в деревянном домев глуши за Каунасом (она была, конечно,с детьми в своей квартире) этот муждовольно сильно ночью выпивал.И дача загорелась, все спаслись,а он зачем-то выскочил на крышу,чердак обрушился. И он сгорел.
Вот пробегает новая неделя,я в Ленинграде. С раннего утраграфитный дождь под перламутром света.А я с утра брожу по Ленинграду,суббота черная, и дел полно.Но вечер обеспечен, ровно в десятьна Пасху ждут меня в одну семью,два старика, они живут неподалекуот Преображенского собора,в квартире есть балкон,второй этаж, и все отменно видно.Но это в девять, а сейчас шестоготри четверти. Куда деваться мне?Припоминаю, где-то на Литейномоткрылась выставка подпольных живописцев,о, сколько этих выставок я видел!и эта так похожа на другие.Художник Семушкин меня по залам водити говорит: «У нас здесь свой подход,в манере „сюрчика“», — он называет таксюрреализм, великое явленье.Ну, Бог с ним, с Семушкиным.Бедный человек, мечтает он о новых джинсах,о пиджаке, о водке с мясом — нормальные желания.Пусть все ему отпустит Провиденье.Но скоро восемь, надо уходить.Закрыта выставка отверженных до завтра.Я надеваю плащ уже в передней,дверь открывается (она не заперта),и входит женщина. Люминесцентный светнаяривает, словно в павильонена киносъемке. Я ее шесть лет не видел,эту даму. Но я узнал ее немедленно,узнал, как узнают старинный сон безумный.Ее нельзя мне не узнать, она когда-тов старой нашей жизнипроизвела такие разрушенья…Наш общий друг, по мнению российскихизвестных наилучших стихотворцев,возможно, самый лучший стихотворец.Уехал он давно на дальний Запад, —Вот этот человек любил ее.На всех своих стихах, на всех поэмахон написал Н. П. — инициалы вот этой дамы.Когда сидел он в сумасшедшем доме,она ушла к приятелю поэта,Поэту тоже, тут-то и возник меж настот идиотский раскардаш.Мы вышли вместе — дождь еще летел,графитный дождь под перламутром света.Зашли в кафе по прозвищу «Сайгон»,где можно кофе взять или ватрушку,а можно анаши на три рубля.Мы что-то пьем, потом еще и кофе,стоим там до закрытия, и я еесажаю на автобус. Я понимаю вдруг,зачем они, соперники, устроили резнюпо поводу Н. П. Как я-то проморгал,не оценил, не врезался в нее?А к девяти я подхожу к подъезду,в который приглашен, — вот старики,родители опального поэта, того,что укатил на дальний Запад.У них сидят друзья уехавшего.Еще американка цвета хаки изМичиганского университета —причапала узнать, как жил поэт, чего желална завтрак и на ужин, какие покупал себеноски, сорочки, галстуки, ботинки и пижамы.Припоминаю, что в начале этойдостойной удивления карьерыбыл у него один пиджак венгерский,табачный, в рубчик, восемь лет одини тот же. Больше ничего.Была еще армейская сорочка, носки,которые стирались раз в неделю.А первый галстук, итальянский синийв диагональную полоску, я ему,как помню, подарил на день рожденья.Американка, чудный человек, приперлависки, джин и «Кэмел». Ведь «Кэмел»ценил поэт еще тогда в России.Итак, привет тебе, американка!Твоим верблюдам пламенный привет!Мы за столом о том, о сем болтаем.И вдруг отец поэта говорит: пора,осталось ровно пять минут.Балконные распахивая двери,отец поэта предлагает намдесятикратный цейсовский бинокль,и мы выходим. Боже, что я вижу!От самого Литейного толпа!Дождь все еще идет, графитным блескомсияет черный мокрый Ленинград.Почти у всех в руках зонты и свечи,и свечи светят сквозь зонты,и это китайские фонарики как будто.И крестный ход. И очередь моя держать бинокль.Настраиваю линзы. Я вижу, как идут они в дожде.Идут! Христос Воскрес! Воистину!И бьют куранты полночь!
1976МУРАВЬЕВО