Коллектив авторов - Поляна № 2(2), ноябрь 2012
Он переехал в этот двор из Старого Квартала, переехал, потому что смертельно устал от всего, что Его окружало: сосед – тихий парень со стеклянными глазами, продавец марихуаны, к которому днем и ночью приходили сомнительные люди и, часто путая двери, ломились к Нему, ничего не понимая и не желая слушать, требовали желанного курева, будоражили весь дом угрозами, пока, наконец, не открывалась дверь напротив, и они успокаивались, унося свою приправу к забвению… Устал от постоянного гула рынка, куда выходили Его окна, затихающего с темнотой и начинающегося с рассветом, от постоянных драк попрошаек и проституток, ютящихся рядом, от налетов на бордели людей в форме; сколько раз во время таких заварушек Ему выбивали стекла и невозможно было понять, откуда ждать большей опасности: от камней, летящих пулями в окна жильцов и витрины магазинов, или от наркоманов и потаскух, которые с истошными криками стучались в дверь: «Помогите!», и их ловили и волокли за волосы… Однажды, увидев из окна скрывающееся от погони совсем еще юное создание с размалеванным лицом, Он открыл дверь, за что был избит до полусмерти, и впредь, сколько бы не стучали в Его дверь, сколько бы не выбивали стекла, Он просто падал ничком на кровать, зарывался в подушку и пытался не слышать этих криков и матерщины, пытался заснуть, но тщетно, а наутро вместе с торговцами, привозящими на рынок свежую зелень и еще теплые яйца несушек, Он вставал разбитый и опухший, словно это Его били и таскали за волосы всю ночь; Он так устал от всего этого, что готов был убежать на край света, лишь бы не видеть пустых глаз соседа, не слышать этих воплей и звон разбитого стекла…
После того как умерла матушка, Он долго не мог понять, что Ему делать дальше?
С тех пор как она слегла, Он проводил рядом с ней дни напролет, держа ее сухую руку в своих руках, говорил, что все обойдется, она скоро встанет на ноги и все будет по-прежнему, а сам украдкой, пока она в перерывах между приступами удушья засыпала, целовал ей руки, потому что знал, что это продлится недолго, скоро она умрет, и неизвестно, быть может, сейчас Он в последний раз целует ее все еще горячие руки… Каждый раз, когда он выходил на балкон покурить, к нему подкрадывался страх, что, вернувшись, Он уже не услышит ее стона, и все закончится: болезнь, агония, запах лекарств и вместе с этим закончится прошлое, потому что Его ничего не связывало с прошлым, кроме матушки, кроме приготовленных ею пирожков с капустой и варенья из лепестков роз – вкус детства, тонкий аромат беззаботности…
В среду утром она чувствовала себя лучше обычного, даже сама села в кровати и попросила бульон. «Видишь, мама, тебе уже лучше, я же говорил, что все будет хорошо, ты уже идешь на поправку», – и побежал на рынок за мясом, за самым лучшим и свежим мясом для бульона, для матушкиного бульона; дважды оббегал весь рынок, подозрительно разглядывая каждый кусочек, нашел, наконец, парное мясо и не скупился: «Это для матушки! – говорил Он. – Ей стало лучше!», а равнодушный продавец вслед: «Дай Бог здоровья!», но Он уже не слышал, торопясь обратно, чтобы поскорее сварить бульон… Ему казалось, что в этой теплой жидкости таится огромная Сила Здоровья, что, выпив его, матушка, наконец, встанет, заживут страшные пролежни, и все будет по-прежнему: каждый вечер, возвращаясь с работы, медленно поднимаясь по лестницам, Он будет гадать по запаху: «Что сегодня приготовила мама? Может, фрикадельки в мучном соусе?», и как всегда с порога: «Я пришел, мам, и я страшно голоден!», а она все уже подготовит, расставит тарелки, нарежет хлеб, словом, сделает так, что пока Он моет руки, на столе уже будут дымиться горячие мясные лепешки с зеленью, украшенные полукольцами томатов, и они будут ужинать, как прежде…
Потом, когда в вечерней прохладе затрещат цикады, Он возьмется за работу, которую принес на дом, – новый комплект украшений для жены хозяина винной лавки, а матушка, как всегда, тихо пощелкивая железными спицами, сядет вязать и снова говорить о внуках, которых ей уже давно пора нянчить, о соседских дочерях – целомудренных девушках, одна из которых вполне могла бы составить Ему партию. «Да, да, могла бы вести хозяйство и вовремя готовить ужин, только бы уехать отсюда, потому что нет числа твоим похождениям в этом квартале… Сколько сердец ты разбил, сынок? Рано или поздно, эти осколки вернутся, но женских сердец много, а твое – одно!», и как всегда, на этой фразе все застынет, воцарится обоюдное молчание, как фрукты застывают в желатиновых прослойках торта, и каждый будет думать о своем: матушка о внуках, а Он о том, что не было в Его жизни ни одной женщины, которую бы Он не любил, все по-своему были привязаны к нему, а Он к ним, но всегда чего-то не доставало в этих картинках, нарисованных Его воображением… каких-то неведомых инстинктов, которые Он тщетно пытался разбудить в себе, ничего не шевелилось в Его душе, не зажигало фитилька страсти, не разгоралось бушующим пламенем, сжигающим изнутри, а в тлеющие угли семейного очага Он так и не смог поверить… Скромные соседки с потупленным взором Его никогда не привлекали… Ему вспоминалось, как однажды одна из них все-таки посмотрела Ему в глаза, и маслянистый взгляд этой тоскующей коровы был таким похотливым, что ни одна пара глаз древней потаскухи не могла бы сравниться с этим «целомудрием», и от этого тошнотворного чувства Он едва смог процедить слова приветствия, а после предпочитал вообще не смотреть в их сторону, только уклончиво здоровался, пробегая мимо, боясь еще раз столкнуться с этой целомудренной похотью…
Но главное – теперь все будет по-прежнему, сейчас Он сварит бульон, матушка его выпьет и…
«Я пришел, мам! Представляешь, купил лучшее мясо на рынке, сейчас сварю бульон, и тебе станет лучше! Тебе ведь уже лучше?»… Но матушка не ответила, больше она не сказала ни слова… Бледная, она лежала, склонив голову на бок, а Он по привычке подошел поцеловать эти руки, которые лелеяли его в колыбели и взлетали испуганными птицами, если он разбивал коленку, и которые гладили за прилежность по густым волосам, а вечерами тихо щелкали стальными спицами… эти руки всегда жили своей жизнью, и каждую черточку и впадинку на них Он знал наизусть, они были словно глаза, потому что излучали тепло и свет, видели и ощущали гораздо глубже, чем самый проницательный и пристальный взгляд, но теперь они были холодны, как кусок мрамора, холоднее, чем купленное в лавке мясо…
«Почему ты ушла, ничего не сказав мне? Почему не дождалась меня, почему? Я сварил бы бульон, ты же сама попросила, мама, мама…» – думал Он, стоя у плиты, снимая пенки с бульона, мешал прозрачную жидкость не останавливаясь, делал огонь меньше и меньше, чтобы варить его так долго, как только возможно… Машинально вращая ложкой, Он говорил вслух и плакал, воскрешая в памяти яркие моменты своего детства, понимал, что за стенкой его немой слушатель больше никогда не разделит ни одного Его воспоминания, даже тихой улыбкой… Сейчас Он мог бы отдать что угодно только за один взгляд, за один поцелуй, за один стон матушки, но кастрюля уже стала издавать шипящие звуки, и было понятно, что дальше это продолжаться не может, все кончено, ничего не осталось: бульон выкипел, кастрюля почернела, и матушка больше никогда не вернется…
После похорон Он заперся на три замка, зарылся в подушку и ныл, ныл ночи напролет, просил ее вернуться, просил прийти хоть на миг, чтобы попрощаться, представлял себе, как она умирала, задыхаясь в своем долгом и тягучем одиночестве, и рядом не оказалось ни одной души, которая могла бы соединиться с ее душой, помочь подняться к небесам, выйти из грузного опухшего от болезни тела; не мог смириться со своим горем и по привычке шел в комнату, где еще недавно лежала она, бледная, с потным лбом и прилипшими к нему волосами, но живая…
«Ты не могла уйти, не простившись, мама… как же мне жить дальше, зная, что ты умерла вот так, в полном одиночестве, в этом ненавистном квартале, и я не успел попросить у тебя прощенья за все, за каждую твою слезинку, за каждый вздох огорчения, за то, что я никогда больше не смогу поговорить с тобой, поцеловать твои руки, прости меня, мама, мама…»
В тот вечер Он впервые сам постучался в дверь соседа: «Мне нужна травка», и равнодушный парень вынес Ему маленькую коробочку Слабоумия, которая поместилась бы в самой маленькой ладони, и там была пахучая трава, название которой «Забвение», и не было ничего проще, чем забить ею папиросу и затянуться глубоко, прожигая легкие, пьянея от того, что душа, наконец, освобождалась от своей тяжелой, как кофейная гуща вины, освобождалась от страха, постоянно преследовавшего воспаленное воображение; только мешали уши, потому что сейчас, после выкуренной папиросы, Ему казалось, что все продавцы и весь рынок торгует только парным мясом, из которого надо варить бульон, прилавки ломятся от этих розовых, еще теплых трупов забитого скота, и отовсюду ему слышались голоса, предлагавшие мясо и только мясо, розовую плоть для матушкиного бульона… В голове, словно оловянный язык, бьющий по стенам колокола, метались мысли, то утихая, то достигая самых недр души, причиняя невыносимую боль, и тогда Он затыкал уши и кричал: «Мне не нужно ваше мясо, я никогда больше не съем ни кусочка!»… бежал прочь от этих лотков, на которых гнили фрукты и над которыми стайками кружились осы, прочь от похотливых глаз женщин, от наваждений, запирался, падал ничком на кровать, зарывался в подушку, изнывал от тоски и одиночества: «Что же мне теперь делать, мама?», и эта мысль поглощала Его целиком, смыкая над головой свои тяжелые волны, ведь не осталось ни одной цели в жизни, ни одного человека на всем свете, для которого можно было бы сварить бульон…