Бахыт Кенжеев - Невидимые
Новые стихотворения 2000–2003 годов
***Говорят, что время — река. Тогда человек — ручей,что уходит внезапно под почву — и нет его.Остаются сущие мелочи, вроде ключейзапропастившихся, не говоря уж оизгрызенной трубке, очках, разговорах о воскреше —нии Лазаря (квалифицирующемся как бред,нарушающий все законы физики). По чужой душебез фонаря не побродишь, а фонаря-то и нет.Говорят, что носивший музыку на рукахи губивший ее, как заурядный псих,несомненно, будет низвергнут в геенну, каксоблазнивший кого-то из малых сих.А еще говорят, что смерть — это великий взрыв.Ничего подобного. Или я ошибаюсь, ивторопях ночную молитву проговорив,даже грешник становится равен своей любви?За колючей проволокой земной тюрьмы,за поминальным столом с безносою, в многотрудный часподземельных скорбей, без ушедших мыкое-как выживаем — но как же они без нас?
***Все ли в мире устроено справедливо?Протекает в лугах река, а над нею ива,То роняет листья, то смотрит в ночную воду,Не спеша оплакать свою свободу.А над нею звезда лесов, блуждающая невестаМолодому камню, себе не находит места,Тыркается лучами в пыль, и, не зная солнца,Неизвестно куда, неизвестно зачем несется.А над ней человек — никому не муж, не любовник,Он свечу восковую сжимает в зубах неровных,Нерадивый хозяин неба, незаконный владелец суши,Указательными он зажимает уши,Распевает под шум ветвей, босою ногой рисуяЧерный крест на песке, никому особо не адресуяНи огня своего, ни ненависти, ни печали.Сколько раз мы с тобою его встречали —Сколько раз воротили взгляд перед тем, как зябкоБросить монетку в его пустую овечью шапку…
***Жительница ночных поездов, ты и сейчас еще молода, номы не виделись слишком долго. Должно быть, прекрасной дамоймногие числят тебя доселе, хотя изменилось, как говорится, многоес той поры, когда над Обводным каналом, словно Астарта, луна двурогаяухмылялась. Была ты в те годы сущей монашкой. Очи держала долу,щурясь, сутулилась, говорила мало. Столько несчастийрушилось на тебя, что я думал: эту Господню школукончить дано не всякому, и дергался, когда черной мастикони, кружась, мимо тебя пролетали, и — почему-то левой — рукоюты от них отмахивалась. Много плакала. Помидорови огурцов не выносила, как и арбузов, впрочем.Одевалась из «Детского мира». Любила морские камни. Разговорово грехе не терпела. Молилась. К началу ночиочевидно грустнела. Школьною ручкой писала стихи о Риме,где не бывала, считая, однако, что именно там Франциск Ассизскийпроповедовал сойкам и чайкам. Съездишь, вернешься — поговорим ивыясним все неточности и ошибки. Вновь месяц низкийнад горизонтом мерцает, алея, как медное солнце мертвых.И не припомнить, нет, не припомнить, что было во-первых, а что в-четвертых.Ты кивала, когда вопрошал я — простила ли, не простила.А через десять лет отомстила — как же ты мне отомстила!
***Вот замерзающая Волга. Вот нож, Евангелие, кровать.Ты уверяешь, что недолго осталось им существовать.Ты повторяешь, взор сужая, что мучающее нас во сне,бесспорно, правда — но чужая. А явь — на вороном конечетвертый всадник, имя коему я не смогу произнести,хотя тревоги и покоя мне тоже хочется. Свисти,степной разбойник, разверзайся, небесный свод. И льва, и зайца,и горлицу, и всех иных простуженных зверей земныхк вратам заснеженного рая, ничьей вины не разбирая,уже ведет среди могил серьезный ангел Азраилпод звуки песни колыбельной. Но слов ее издалекане услыхать. Лес корабельный сведен. Усердствует река,течет река, точильный камень по дну глубокому влача,где беспокойно дремлет Каин — один, без плача и врача…
***Должно быть, я был от рождения лох,знай грезил о славе, не пробуя малымдовольствоваться, памятуя, что плохсолдат, не мечтающий стать генералом.Но где генералы отважные отроссийской словесности? Где вы, и кто вамв чистилище, там, где и дрозд не поет,ночное чело увенчает сосновымвенком? Никаких золотых эполет.Убогий народ — сочинители эти.Ехидный Лермонтов, прижимистый Фет,расстроенный Блок, в промерзшей каретеиз фляжки глотающий крепкую дрянь(опять сорвалось, размышляет, тоскуя),при всей репутации, бедный, и впрямьодин возвращающийся на Морскую…Да что, если честно, накоплено впроки вашим покорным? Ушла, отсвистела.Один неусвоенный в детстве урок,губная гармошка, да грешное тело.Как будто и цель дорогая близка —но сталь проржавела, и в мраморе трещина:Что делать, учитель? Твои облакакуда тяжелее, чем было обещано…
***Где цвела герань под писк воробья, где в июне среди аллейжгли тополиный пух сыновья шоферов и слесарей —там царь Кощей над стихами чах, как всякий средний поэт,не зная, сколь трудно писать о вещах, которым названья нет.Ах, время, время, безродный вор, неостановимый тать!Выходила на двор выбивать ковер моя молодая мать, —а меня Аполлон забирал в полон, кислоты добавив к слезе,и вслепую блуждал я среди колонн, вокзалов и КПЗ.Блажен, кто вопль из груди исторг, невольно укрыв плащомлицо; блажен возвративший долг, который давно прощен;блажен усвоивший жизнь из книг, а верней сказать, из однойкниги. И жалок ее должник, с громоздкой своей винойне в силах справиться. Как спасти неверующего? Где онпоет, растягивая до кости военный аккордеон,когда мелодия не в струю, о том, что давно прошло,как было холодно в том краю, и ветрено, и тепло?
***То зубы сжимал, то бежал от судьбы,как грешников — бес, собирая грибына грани горы и оврага.На вакхе венок, под сосной барвинок,и ты одинока, и я одинокв объятиях бога живаго.
И ты говорила (а я повторил)том, что непрочные створки раскрылмоллюск на незрячем коралле.Язычнику — идол, спасенному — рай.Ты помнишь, дворец по-татарски — сарай,а время бежит по спирали?
Ты все-таки помнишь, что всякая тварьпри жизни стремится в толковый словарь,обидчику грех отпуская,в просоленный воздух бессонных времен,где света не видит морской анемони хищная роза морская.
По улице лев пролетает во мгле,кораблик плывет о едином весле,и так виноградная водкатепла, что приволье эфирным маслам,взлетев к небесам, обращаться в ислам,который не то чтобы соткан
из вздохов и слез, но близко к тому.Рассеивая неурочную тьму,созвездия пляшут по лужам.И вновь за углом остывает закат,и мертвой душе ни земной адвокат,ни вышний заступник не нужен.
***Зря уговаривает меня подруга — живи, не трусь.Сгрызла ее адресата апатия, словно сыр молодые мыши.Раньше хотя бы читал перед сном, а теперь ленюсь,только слушаю тяжкий рок, доносящийся от соседа выше
этажом сквозь ветхие перекрытия. Сколько их,невозвратных потерь, размышляю, не засыпая. Факты —вещь упрямая. В узких ботинках, в седой бороде, на своих двоихя еще прихрамываю, но уже мне мстительно пишут: как ты
постарел на последней фотке! Удивляясь сухому рассвету, пошарьпо сусекам, авось на какой колобок и сыщешь,размечтавшись. О мой бедный, бедный октябрь, кто ты — стеклянный царьвремени, или так, кладовщик, не выдающий духовной пищи
нищим духом? В зрительном ящике деловойиндекс падает, жупелов — что в безлюдном полеперепелов, от сибирской язвы до тепловойсмерти вселенной. Сложить ладони и замолчать. Давно ли
не было стыков на рельсах, тикали в изголовье часы,в белых палатах больные тихо листали книги и неумирали, и начинался мир по-якутски, на букву «ы»,совершенный, как спелое яблоко или дыня…
***Се, осень ветхая все гуще и синейв моем окне. Багровый лист в тетрадкепочти истлел. Есть только ноты к ней —что нефть без скважины, что искра без взрывчатки,и я, усталый раб, мурлычущий не в ладсухую песенку, и крутится немоекино — мой путь уныл, сулит мне труд и гладгрядущего волнуемое море.А там посмотрим. Под иной звездой,щемящей, теплой, что еще бесценнейсветила нашего, захвачен чередойнеотвратимых перевоплощений,то в пса, то в камень… Карма! Да, мой путьуныл. А вот не стыдно. Зря ты, ветер,твердишь мне это вечное «забудь».Я уж и так забыл, ей-Богу, все на свете.Вот ножницы, игла, вот справка, что почем,да к той игле — сапожных черных ниток.Вот повторяю вслед за скрипачом —гробостроителем — «один сплошной убыток».И смех, и грех. Поздравим молодых.Запретное, не умирая, имяпроизнесем. Мой лоб, и губы, и кадыкощупывает пальцами сухимислепое время. С нею ли, не с ней(святой Марией), милые, куда вы,когда в окне все мягче и синейразбавленные холодом октавы?
***Ах ты моя коза. Отчего ты дышишь едва,словно тебе утробу взрезали без наркоза?Чем мне тебя утешить? Мечет икру плотва,ищет гиена падали, человек проливает слезы.Некое существо в высоте между тем, скучая, осаннураспевает, крылами бьет, бесплотные маховые перьяроняет на дольнюю землю, и неустанноподсматривает за нами, с тревогой и недоверьемобнаруживая, что сапиенс и шакалмного ближе друг к другу, чем думалось, что в неволеоба страдают депрессией, что зверинец уже обветшал,клетки смердят, экспонаты вышли из-под контроля.И спускается, и является сирым, убогим, и, любя,проповедует бунтовщику смирение, уверяя, что смерть — малинас шоколадом. А адресат не слушает, думая про себя:хорошо, что не чучельник с банкою формалина.
В средней полосе между тем закат, и слышит бездомный зверьспорщиков у костра. На еловых ветках кровавые тени.Череда потерь, горячится один, череда потерь,а другой, усмехаясь в усы, возражает: приобретений.Несправедливо, твердит один, сплошная наколка. Гдеискупление? Нет, отвечает другой, в этом вопросе нехватает корректности. Ведь ты не идешь к звездеосведомляться о смысле поздней, допустим, осени?Кто же этот невидимый зверь? Бурундук? Лиса?Или тот же ангел, бестелесный и, как водится, вечно юный?Кто-то третий берет гитару, и низкие небесаотзываются, резонируют, особенно на басовые струны.Прописали же нам лекарство — то ли водки сколько-то грамм,то ли неразделенной, то ли счастливой страсти.Догорает закат, как деревянный храм.И пророк Иона сжался от страха в китовой пасти.
***
I.Надоело, ей-Богу, расплачиваться с долгамиговорит человек, и неласково смотрит в стену,из газетной бумаги наощупь складывая оригами —радиоактивный кораблик, распутную хризантему.Засыпал скульптурою, а очнулся — посмертным слепком,и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,поневоле он думает о государстве крепком,где журавли не летают, зато и цветы не вянутбез живой воды. И нет ему дела до акварели,до спирали, до снежных ковров, до восстания братана другого брата. «Отмучились, прогорели»,шепчет он, слушая разговор треугольника и квадрата.
II.Сей безымянный тип, неизвестно какого роста,неизвестной нации и политических убеждений,призван являться символом того, как непростовыживать после определенного возраста. В плане денегвсе нормально, здоровье, худо-бедно, в порядке,по работе — грех жаловаться, взлет карьеры.Наблюдаются, правда, серьезные неполадкив отношении трех старушек — надежды, любви и веры,да и матери их, Софии. Страхам своим сокровеннымволи он не дает, и не ноет — умрет скорее,и толчками движется его кровь по засоренным венам,как обессоленная вода сквозь ржавую батарею.
III.Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу —про сороку на телеграфном проводе (как эти белые пятнана угольно-черных крыльях заставляют блаженно битьсяприунывший сердечный мускул!). А на пути обратноона уже улетит, сменится красноклювым дятлом, илирыжею белкой. Впрочем, я видел и черных, с блестящим мехом,помню одну, бедняжку, с непокорным лесным орехомв острых зубах. Право, беличья жизнь — не сахар,и попросила бы человека помочь, да страхане превозмочь. Что у тебя на сотовом? Моцарт? Бах?Ты ошибся, зачем мне сотовый? И возлюбленной нету рядом.Пробираясь сквозь голые сучья, будя бездомных собак,Занимается зимний рассвет над тараканьим градом.
IV.Не отрицай — все содержание наших эклог и иных элегий,особенно в сердце зимы, когда голос тверд, словно лед, —лишь затянувшийся диалог о прошлогоднем снегес провинившимся ангелом тьмы, а его полет —неуверен, как все на свете. Завороженный им,будто винными погребами в Молдове или Шампани,понимаешь вдруг, что и собственный твой итог сравнимс катастрофическими убытками страховых компанийпосле взрывов в Нью-Йорке. И это пройдет, хочуподчеркнуть. Ангел света, прекрасный, как жизнь нагая,зажигает в ночи керосиновую лампу или свечу,никаких особых гарантий, впрочем, не предлагая.
V.Заменить оберточную на рисовую, и всластьскладывать аистов, изображая собой японцадвухсотлетней давности. Что бы еще украсть?Сколько ни протирай очки, не увидишь ночного солнца,да и дневное, бесспорное, проблематично, хотя егои не выгнать, допустим, из пуговиц-глаз Елены,плюшевой крысы, подаренной мне на Рождество,и с горизонта белого. Не из морской ли пенысложена эта жизнь? Не из ветра ли над Невой?Или я не апостол? Или воскресшие до сих пор в могилах?Или и впрямь световой луч, слабеющий и кривой,притяжения черных звезд побороть не в силах?
***Сносился в зажигалке газовой,пластмассовой и одноразовой,кремень — но отчего-то жалковыбрасывать. С лучами первогодекабрьского солнца сероговерчу я дуру-зажигалку
в руках, уставясь на брандмауэрв окне. Здесь мрачный Шопенгауэр —нет, лучше вдохновенный Нитче —к готическому сну немецкомуготовясь, долгому, недетскому,увидел бы резон для притчи,
но я и сам такую выстрою,сравнив кремень с Господней искрою,и жалкий корпус — с перстью бренной.А что до газового топлива —в нем все межзвездное утоплено,утеплено, и у вселенной
нет столь прискорбной ситуации…Эй, публика, а где овации?Бодягу эту излагая,зачем я вижу смысл мистическийв том, что от плитки электрическойприкуриваю, обжигая
ресницы? А в небесном Йеменеидут бои. Осталось временисовсем чуть-чуть, и жалость гложетне к идиотскому приборчику —к полуночному разговорчику,к любви — и кончиться не может…
***С.Г.Соляные разводы на тупоносых с набойками(фабрика «Скороход»).Троллейбус «Б» до школы, как всегда, переполненпассажирами в драпе, с кроличьими воротниками,но до транспортных пробок еще лет тридцать, не меньше.Поправляя косу, отличница Колоскова (с вызовом):«Как же я рада,что каникулы кончились — скукота, да и только!»«О, Сокольники!» — думаю я, вспоминая сырую свежестьбеззащитных и невесомых, еще не проснувшихсямартовских рощ.
Последняя четверть