Евгений Рейн - Мне скучно без Довлатова
V
Мы жили на одном перекрестке улицыТроицкой в Ленинграде.Раза два-три-четыре в неделюон заходил ко мне,чаще всего утром,прогуливая фокстерьера Глашу.Стертые дерюжные брюки,какая-то блуза из Парижа,солдатские ботинки.У меня часто бывало пиво —сидели, сидели.Но пиво было ему не по нраву,он предпочитал грубые, тяжелые вина«Солнцедар», «Агдам», «Три семерки».Говорили, говорили, говорили.Тогда он говорил лучше, чем записывал,а потом писал лучше, чем говорил.
А. Битов. 1978 г.Но больше всего — больше «Агдама»и «Трех семерок», больше острот своих,которые уже тогда повторяли,он любил американскую прозу.Хемингуэй, Дос-Пассос,Том Вулф, Фолкнер, Апдайк, Джон Чивер.Тут его сбить было невозможно.Жили мы вместе в Эстонии,жили в заповеднике Святогорском.Рассыпали книгу его рассказов,рассказов, ради которыхон так полюбил американскую прозу.И тогда он уехал. Правильно сделал.«Правильно сделал, правильно сделал», —все повторяло литературное эхо.И долго, долго не было вести.
И. Авербах, А. Кушнер, Е. Рейн.А потом пришли американские журналыи там же, где Хемингуэй, Апдайк и Чивер,были напечатаны его рассказы.Десять лет, десять лет тольконе было его на Троицкой и в Святогорье.Теперь уже не прилетит на «Panam»,не доберется даже Аэрофлотом.Неужели никогда, никогда больше?
VI
Как представляешь тыкружение,Полоску ранней седины?Как представляешь тыкрушениеИ смерть в дороге без жены?
Е. Р. 1959На Каменноостровском среди модерна Шехтеля,за вычурным мосточком изображал ты лектора.Рассказывал, рассказывал, раскуривал свой«Данхилл»,а ветер шпиль раскачивал, дремал за тучей ангел.Ты говорил мне истово о Риме и Флоренции,но нету проще истины — стою я у поленницы,у голубого домика, у серого сарайчикаи помню только рослого порывистого мальчика.А не тебя плечистого, седого, знаменитого…Ты говорил мне истово, но нет тебя убитого,среди шоссейной заверти, меж «поршем» и«тоетою»,и не хватает памяти…Я больше не работаюжрецом и предсказателем, гадалкой иотгадчиком.Но вижу обязательно тебя тем самым мальчиком.Ты помнишь, тридцать лет назад в одномстихотворениия предсказал и дом, и сад, и этих туч парение,я предсказал крушение среди Европы бешенойи головокружение от этой жизни смешанной.Прости мое безумие, прости мое пророчество,пройди со мной до берега по этой самой рощице.Ведь было это названо, забыто и заброшено,но было слово сказано, и значит, значит…Боже мой!Когда с тобой увидимся и табаком поделимся…Не может быть, не может быть,но все же понадеемся.
Г. Горбовский. 60-е годы.VII
Когда я говорю «сорок четыре» —я вспоминаю в Питере квартиру.Я помню не застолья, не загулы,а только нас, нас всех до одного.Куда мы делись, как переменились?Не только та четверка, все, все, все.Вы умерли — а мы не умирали?Не умирали разве мы с тобоюи даже докричаться не могли,такая глухота, такие дали.
С. ОстровПоскольку смерть есть всякая обидаи неудача, самоистязанье,но жизнь есть тоже всякая обида…Нам некуда, пожалуй, возвратиться.Давным-давно разорена квартираи может только Пушкин нас узнать.Совсем недавно шел я от вокзалаи засиделся в скверике квадратном, рассветрасправил серенькие шторки,и показалось мне, что это вывыходите из низкой подворотнив своих болгарских и китайских платьяхсо школьными тетрадями в руках.
Группа санкт-петербургских поэтов. 1993Куда вы шли? К Таврической на башню,где некогда ужились вы, учитель,с чудовищем, оно лазурным мозгомкогда-нибудь нас снова ослепит.Но вы еще об этом не слыхали,а просто шли под утренним дымком.Я и себя увидел… и очнулся.Когда я говорю «сорок четыре»,я вспоминаю полосатые обои,я вспоминаю старую посуду,я вспоминаю милую хозяйку,я вспоминаю все.Что думаете вы о нас, учитель?Навстречу вы приветливо кивалии пролеткультовцу, и футуристу,а знали толк вы лучше всех на свете.Благожелательство не благодушье,Ваш тайный яд никто забыть не мог.
М. Глинка и Е. РейнВ тот раз к приятелю я прибыл на побывкуна речку Мойку к самому истоку,где Новая Голландия стоит.Прошел я мимо арки Деламота,и вдруг на ум пришло такое мне —я никогда не проплывал под нею.А там краснели круглые строеньяи круговой их отражал канал.И показалось мне, что здесь граница,которую пройти не так-то просто.Вот здесь мы соберемся после жизни,а может, проживем и после смерти,когда бы только лодку отыскать для переправы.Вы там уже? Вы, четверо, в квартире сорокчетыре?Ответьте!.. Не такие дураки.А вести будут чаще, чаще, чаще…И все-таки я не о том совсем.Когда я говорю «сорок четыре»,то сводится все к непонятной фразе,которая давненько в ум запала —подслушал ли, придумал ли, запомнил —не знаю,не дает она покоя.И потому твержу, твержу, твержу:«Вы умерли, а мы не умиралиразве?»
1993 И. Петкевич.ПЯТЬ ИМЕН
Я родился 29 декабря 1935 года в Ленинграде. Еще в родильном доме мама заболела маститом, и меня взял отец, а маму перевезли в другую больницу, чтобы подлечить. Отец нашел кормилицу и дал мне имя. Были выписаны метрики.
Отец назвал меня Остапом. Почему? Не знаю. Может быть, ему просто нравилось это имя, может быть, в честь героя романа Ильфа и Петрова.
Через месяц мама вернулась домой. Мое имя ее ужаснуло. Она ни в коем случае не хотела иметь сына Остапа. Гнев ее обрушился на отца, никаких его резонов она слушать не хотела. Имя надо было менять.
После всех хлопот и страданий меня решили назвать максимально красиво. И я стал Евгением.
Я рос на руках у няни Татьяны Григорьевны Антоновой.
Она и вырастила меня. Умерла она, когда мне было 19 лет. Няня была человек замечательный, редкий, многим я ей обязан. Она вышла из крестьян Петербургской губернии. Семью ее раскулачили, мужа сослали, он погиб на строительстве Беломорканала. Старшего сына расстреляли якобы за бандитизм, а в 42-ом году уже немцы расстреляли ее младшего сына, обвинив его в связи с партизанами. Няню увезли в Германию. Все это подробно мною описано в поэме «Няня Таня», которая напечатана во многих моих книгах.
Няня была, конечно же, православной. И она тайком крестила меня у Николы-Морского и нарекла в честь Алексея Божьего человека, которого особо почитала.
В ночь на 22 июня 1941 года мама повезла меня в Кисловодск. Я болел бронхиальной астмой, а Кисловодск считался для астматиков целебным. В Москве пассажиры поезда узнали, что началась война. Мама решила сойти с поезда и остаться в Москве. Видимо, это спасло нам жизнь.
В эвакуации я жил с бабушкой и дедом. В годовщину Октябрьской революции на каждого иждивенца выдавали по полкило пряников. Всю ночь я стоял вместе с дедом в очередь за пряниками. Было холодно, ветрено. Уральская зима уже наступила. Я простыл, заболел крупозным воспалением легких. Десять дней температура была выше сорока. Приходил врач, сказал, что ничем не может помочь. Пришел гробовщик и обмерил меня.
И тогда дедушка решился на крайнее средство. Это был сугубо еврейский способ спасения человека, оказавшегося на краю жизни. Надо было найти 9 еврейских стариков. Старики переименовывали больного. Расчет был такой: придет Смерть со списком обреченных и назовет имя человека, за которым она пришла. Ей никто не ответит. Она ткнет костлявым пальцем в больного и спросит: «Разве это не такой-то?» — «Нет», — ответят ей и назовут новое имя больного. — «Простите, я ошиблась», — скажет она и уйдет. А больной после этого выздоровеет.