Александр Галич - Генеральная репетиция
Увидев меня с женой, он приветливо, хотя и несколько печально, улыбнулся, кивнул и сказал билетерам:
- Пропустите!
В толпе, томившейся у входа, раздались недовольные голоса:
- Почему это одних пускают, а других...
- Это АВТОР!
- Ну и что же?! - хрипло сказала какая-то девчушка.
И она была, разумеется, права! Что есть автор для театральных чиновников, как не докучливый недотепа, доставляющий лишние хлопоты начальству, обремененному и без того высокими, даже высочайшими государственными заботами? ( А тут, на тебе - читай пьесу, или того пуще трать драгоценное время, смотри спектакль и придумывай формулировки, на основании каковых следует этот спектакль запретить!
Так при чем же, спрашивается, автор?! Решительно ни при чем!
...Несколько лет спустя, мы с одним приятелем сочиним шуточную песню:
Мы поехали за город,
А за городом дожди,
А за городом заборы,
За заборами вожди!
Там - трава несмятая,
Дышится легко!
Там - конфеты мятные,
Птичье молоко!
За семью заборами,
За семью запорами,
Там - конфеты мятные,
Птичье молоко!
О упоение - величайшее из величайших! О непреходящая страсть и забота партийно-правительственных чиновников - создание и узаконение всякого рода неравенств и предпочтений, воздвигание заборов и навешивание табличек с надписью:
- "Посторонним вход воспрещен"!
- "Посторонним вход строго воспрещен"!
- "Посторонним вход строжайше воспрещен"!.. Я видел такую табличку, повешенную дирекцией какого-то военного санатория на воротах знаменитого парка в Гурзуфе. Я смотрел на эту табличку и с грустью думал, что Александр Сергеевич Пушкин, который, как известно, числился за гражданским ведомством, не мог бы гулять в наши дни по дорожкам своего любимого парка и, возможно, не знали бы мы с вами строк:
...Там некогда и я,
Сердечной муки полный...
Я никогда не забуду того сиротливо-тоскливого чувства, которое охватило меня, как только я переступил порог дверей, ведущих в зрительный зал. Верхняя люстра не горела, и в огромном помещении, рассчитанном тысячи на полторы мест, сидело человек пятнадцать, не больше. И еще усиливая ощущение сиротливости, стоял в зале какой-то непонятный и неприятный запах, словно в нем долго сушили плохо простиранное белье и курили скверный табак.
Этот запах будет еще долго меня преследовать и даже иногда сниться. Мне вообще снятся запахи: - Я усну, и мне приснятся запахи - Мокрой шерсти, снега и огня!..
...Запахи Севастополя - первого города, живущего в моей памяти, - были летними: мокрые и теплые камушки, соленая морская вода в нефтяных разводах и гниющие на берегу водоросли, сладковатый запах пыльной акации, которая росла на нашем дворе. А в знаменитой панораме "Оборона Севастополя" пахло совсем замечательно - скипидаром, лаком и деревом, нагретым солнцем.
Мы медленно шли с мамой по круглой галерее панорамы - мимо окон, за которыми расстилались форпосты береговой обороны и виднелись окутанные дымом корабли с распущенными парусами.
Но, как ни странно, корабли меня заинтересовали не слишком. Мы жили недалеко от Графской пристани, большую часть дня я проводил на берегу, и кораблей - и военных, и торговых, и парусников - навидался предостаточно.
А вот у окна, выходившего на четвертый бастион, я застрял. И застрял надолго. Здесь все было замечательно: и реющий в дымном тумане Андреевский флаг, и раскаленные жерла пушек, и суетящиеся возле этих пушек орудийные расчеты, и храпящие, мчащиеся неведомо куда боевые кони.
А совсем рядом со мной, внизу, лежал на земле беззвучно кричащий раненый морячок и молоденькая сестра милосердия, встав около него на колени, бинтовала ему окровавленную грудь.
Я смотрел и смотрел, а потом даже высунулся из открытого окна, чтобы разглядеть еще лучше - куда именно ранен морячок и почему у него так странно подвернута нога - я высунулся, наклонился, и с головы моей слетела матросская шапочка и упала на руки сестре милосердия.
И тут я не то чтобы испугался - я просто-напросто окаменел.
Я понял, что сейчас должно произойти нечто ужасное - гром, молния, Божья кара!
Но ничего не произошло.
Появился хромой сторож, мама попросила его достать мою шапку, сторож улыбнулся и снова куда-то исчез. А потом - и это уже было совсем невероятно и ни на что не похоже - хромой сторож оказался там, на поле боя. Как ни в чем не бывало, постукивая деревяшкой протеза, он подошел к раненому морячку и сестре милосердия, наклонился, поднял с земли - а вернее сказать, с пола мою матросскую шапочку и, отряхнув, протянул ее - оттуда? - нам.
- Спасибо, - сказала мама, - большое спасибо?
- Не об чем говорить, мадам! - весело, с певучей южной интонацией ответил сторож.
...А запахи Москвы были зимними. Удивительно, но я совершенно не могу себе представить Москву моего детства весною и летом. Может и впрямь - есть летние города и зимние города?! Я отчетливо помню запах снега на Чистых прудах, запах крови во рту (какой-то великовозрастный болван уговорил меня, в лютый мороз, попробовать на вкус висевший на воротах железный замок), запах мокрой кожи и шерсти - это сушились на голландской печке мои вывалянные в снегу ботинки и ненавистные рейтузы, которые перед каждой прогулкой со скандалом натягивала на меня мама.
...Я усну, и мне приснятся запахи
Мокрой шерсти, снега и огня!..
...В зрительном зале Дворца культуры наиболее многочисленной - человек десять - была группа административных работников Художественного театра и каких-то незначительных чиновников из Управления культуры. Сапетов - наш защитник и друг - на репетицию не пришел, и возглавлял эту группу важный, в хорошо сшитом костюме, Александр Васильевич Солодовников. Человек неглупый, но решительно ничтожный, он, говорят, имел какое-то родственное отношение к знаменитой купеческой династии Солодовниковых и, во искупление своего подмоченного социального происхождения, служил и прислуживал власть имущим с таким старанием, что, постоянно пересаливая, совершал какие-нибудь промахи и тогда на некоторое время он исчезал, словно проваливался в небытие, из которого снова возникал в очередном кресле очередного директорского кабинета - Художественного театра. Большого театра. Малого театра. Комитета по делам искусств. Министерства культуры - и так далее, и тому подобное.
Если Барон в пьесе Горького "На дне" говорит, что он всю жизнь только и делал, что переодевался, то Солодовников всю жизнь пересаживался из одного кресла в другое. А табличку со скромной и лаконичной надписью "Директор А. В. Солодовников" он, верно, носил в портфеле - сам привинчивал ее к дверям, сам отвинчивал.
...В стороне, совершенно отдельно от всех, закинув голову и что-то внимательно изучая на потолке, сидел Георгий Александрович Товстоногов художественный руководитель Ленинградского Большого Драматического театра имени Горького. Решительно непонятно - как и зачем он попал на эту генеральную репетицию, хотя именно ему суждено будет сказать роковую фразу, которой воспользуется Солодовников, когда, после окончания спектакля, возникнет долгая и неловкая пауза.
Человек по-настоящему талантливый, Товстоногов добился ведущего положения в театральном мире, благодаря своему дарованию, энергии, даже некоторой смелости.
Но одно дело - пробиться наверх. И совсем другое - на этом верху удержаться.
Тут уж никакой творческий дар, никакая энергия и уж тем более смелость помочь не могут. И начинается позорный путь компромиссов, сделок с собственной совестью, рассуждений, вроде - ну, ладно, поставлю к такому-то юбилею или торжественной дате эту дерьмовую пьесу, но уж зато потом...
Но и потом будет юбилей и очередная торжественная дата - в нашей стране они следуют друг за другом непрерывною чередой - и: "Все мастера культуры, все художники театра и кино должны откликнуться, обязаны осветить, отобразить, увековечить, прославить!"...
И откликаются, освещают, отображают, увековечивают, прославляют!
И не наступит, никогда уже не наступит это заветное "потом" - вянет талант, иссякает энергия и навсегда исчезает из словаря даже само слово "смелость".
...Когда мы с женою вошли в зал и заняли места - где-то, примерно, ряду в пятнадцатом, - все головы обернулись к нам и на всех лицах изобразилось этакое печально-сочувственное выражение - таким выражением обычно встречают на похоронах не слишком близких родственников усопшего.
А Солодовников посмотрел на меня особо. Солодовников посмотрел на меня так, что я, сам того не желая, усмехнулся.
Я хорошо, на всю жизнь, запомнил подобный взгляд.
...После того, как мы переехали из Севастополя в Москву, мы поселились в Кривоколенном переулке, в доме номер четыре, который в незапамятные времена - сто с лишним лет тому назад - принадлежал семье поэта Дмитрия Веневитинова. Осенью тысяча восемьсот двадцать шестого года, во время короткого наезда в Москву, Александр Сергеевич Пушкин читал здесь друзьям свою, только что законченную, трагедию "Борис Годунов".