«То, что мы зовем душой…» Избранные стихотворения - Александр Семёнович Кушнер
В складках каменной тоги у Гальбы стоит дождевая
вода.
Только год он и царствовал, бедный,
Подозрительный… здесь досаждают ему холода,
Лист тяжелый дубовый на голову падает, медный.
Кончик пальца смочил я в застойной воде дождевой
И подумал: еще заражусь от него неудачей.
Нет уж, лучше подальше держаться от этой кривой,
Обреченной гримасы и шеи бычачьей.
Что такое бессмертие, память, удачливость,
власть, —
Можно было обдумать в соседстве с обшарпанным
бюстом.
Словно мелкую снасть
Натянули на камень, – наложены трещинки густо.
Оказаться в суровой, размытой дождями стране,
Где и собственных цезарей помнят едва ли…
В самом страшном своем, в самом
невразумительном сне
Не увидеть себя на покрытом снежком пьедестале.
Был приплюснут твой нос, был ты жалок
и одутловат,
Эти две-три черты не на вечность рассчитаны были,
А на несколько лет… но глядят, и глядят, и глядят.
Счастлив тот, кого сразу забыли.
«Гудок пароходный – вот бас; никакому певцу…»
Гудок пароходный – вот бас; никакому певцу
Не снилась такая глубокая, низкая нота;
Ночной мотылек, обезумев, скользнет по лицу,
Как будто коснется слепое и древнее что-то.
Как будто все меры, которые против судьбы
Предприняты будут, ее торжество усугубят.
Огни ходовые и рев пароходный трубы.
Мы выйдем – нас встретят, введут во дворец
и полюбят.
Сверните с тропы, обойдите, не трогайте нас!
Гудок пароходный берет эту жизнь на поруки.
Как бы в три погибели, грузный зажав контрабас,
Откуда-то снизу, с трудом, достают эти звуки.
На ощупь, во мраке… Густому, как горе, гудку
Ответом – волненье и крупная дрожь мировая.
Так пишут стихи, по словцу, по шажку, по глотку,
С глазами закрытыми, тычась и дрожь унимая.
Как будто все чудища древнего мира рычат —
Все эти драконы, грифоны, быки, минотавры…
Дремучая жизнь и волшебный, внимательный
взгляд,
И, может быть, даже посмертные бедные лавры.
«За дачным столиком, за столиком дощатым…»
За дачным столиком, за столиком дощатым,
В саду за столиком, за вкопанным, сырым,
За ветхим столиком я столько раз объятым
Был светом солнечным, вечерним и дневным!
За старым столиком… слова свое значенье
Теряют, если их раз десять повторить.
В саду за столиком… почти развоплощенье…
С каким-то Толиком, и смысл не уловить.
В саду за столиком… А дело в том, что слишком
Душа привязчива… и ей в щелях стола
Все иглы дороги, и льнет к еловым шишкам,
И склонна всё отдать за толику тепла.
«В объятьях августа, увы, на склоне лета…»
В объятьях августа, увы, на склоне лета
В тени так холодно, на солнце так тепло!
Как в узел, стянуты два разных края света:
Обдало холодом и зноем обожгло.
Весь день колышутся еловые макушки.
Нам лень завещана, не только вечный труд.
Я счастлив, Дельвиг, был, я спал на раскладушке
Средь века хвойного и темнокрылых смут.
Как будто по двору меня на ней таскали:
То я на солнце был, то я лежал в тени,
С сухими иглами на жестком одеяле.
То ели хмурились, то снились наши дни.
Казалось вызовом, казалось то лежанье
Безмерной смелостью, и ветер низовой
Как бы подхватывал дремотное дыханье,
К нему примешивая вздох тяжелый свой.
«В лазурные глядятся озерá…»
В лазурные глядятся озера…
Тютчев
В лазурные глядятся озерá
Швейцарские вершины, – ударенье
Смещенное нам дорого, игра
Споткнувшегося слуха, упоенье
Внушает нам и то, что мгла лежит
На хóлмах дикой Грузии, холмится
Строка так чудно, Грузия простит,
С ума спрыгнýть, так словно шевели́тся.
Пока еще язык не затвердел,
В нем рéзвятся, уча пенью` и вздохам,
Резéда и жасмин… Я б не хотел
Исправить все, что собрано по крохам
И ластится к душе, как облачкó,
Из племени духóв, – ее смутивший
Рассеется призрáк, – и так легко
Внимательной, обмолвку полюбившей!
«В любительском стихотворенье огрехи страшней…»
В любительском стихотворенье огрехи страшней,
чем грехи.
А хор за стеной в помещенье поет, заглушая стихи,
И то ли стихи не без фальши иль в хоре, фальшивя,
поют,
Но как-то всё дальше и дальше от мельниц, колес
и запруд.
Что музыке жалкое слово, она и без слов хороша!
Хозяина жаль дорогого, что, бедный,
живет не спеша,
Меж тем как движенье, движенье прописано нам
от тоски.
Всё благо: и жалкое пенье, и рифм неумелых тиски.
За что нам везенье такое, вертлявых плотвичек
не счесть?
Чем стихотворенье плохое хорошего хуже,
бог весть!
Как будто по илу ступаю в сплетенье придонной
травы.
Сказал бы я честно: не знаю, – да мне доверяют,
увы.
Уж как там, не знаю, колеса немецкую речку рыхлят,
Но топчет бумагу без спроса стихов ковыляющий
ряд, —
Любительское сочиненье при Доме ученых в Лесном,
И Шуберта громкое пенье в соседнем кружке
хоровом.
Живая изгородь
1988
Воспоминания
Н. В. была смешливою моей
подругой гимназической (в двадцатом
она, эс-эр, погибла), вместе с ней
мы, помню, шли весенним Петроградом
в семнадцатом и встретили К. М.,
бегущего на частные уроки,
он нравился нам взрослостью и тем,
что беден