Шарль Бодлер - Парижский сплин. Стихотворения в прозе
— Ради поставщика съестных припасов, надо полагать?
— Да, что-то в этом роде, он был каким-то чиновником в интендантстве и, с помощью взяток, обеспечивал бедняжку ежедневным рационом за счет множества солдат. По крайней мере, я так полагаю…
— А я, — послышалось вдруг, — я претерпел жестокие страдания от некоей противоположности того, что обычно называют женским эгоизмом. Я нахожу, что у вас не было никаких оснований, счастливые смертные, жаловаться на несовершенства ваших любовниц!
Эти слова произнес, очень серьезным тоном, человек мягкого и спокойного вида, с лицом почти одухотворенным, на котором, однако, резко выделялись светло-серые глаза, из тех, чей взгляд словно говорит: «Я хочу!», или: «Так нужно!», или: «Я никогда не прощаю!»
— Если бы вы, G…, со своей нервозностью, о которой мне известно, или вы оба, K… и J…, с вашими слабостями и легкомыслием, связались с одной знакомой мне женщиной, то вы бы или спаслись бегством, или были бы уже мертвы. Что до меня, как видите, я выжил. Вообразите себе особу, не способную ошибиться в чувстве или в расчете; вообразите себе удручающую безмятежность характера; преданность без ломанья и напыщенности; кротость без слабости; силу без жестокости. История моей любви напоминала нескончаемое путешествие по гладкому и ровному, словно зеркало, пространству, головокружительно однообразному, которое отражало все мои чувства и движения с насмешливой точностью моей собственной совести, так что я не мог позволить себе ни единого неправильного чувства или жеста без того, чтобы не заметить в ту же секунду немой упрек моего неотступного двойника. Любовь стала для меня опекой. Сколько было глупостей, которые она помешала мне сделать и о которых я потом сожалел! Сколько долгов было выплачено против моей воли! Она лишила меня всех выгод, которые я мог бы извлечь из своего безрассудства. С холодной и неумолимой последовательностью она преграждала дорогу всем моим прихотям. В довершение всего, она не требовала признательности, когда опасность исчезала. Сколько раз я едва удерживался от того, чтобы схватить ее за горло и закричать: «Будь же несовершенной, проклятая! и тогда я смогу любить тебя без гнева и без мучений!» Многие годы я восхищался ею, с сердцем, полным ненависти. Но в итоге не мне пришлось из-за этого умереть.
— Ах! — воскликнули другие, — так, значит, умерла она?
— Да! так не могло больше продолжаться. Любовь превратилась для меня в гнетущий кошмар. Победить или умереть, так требует Политика, таков был выбор, который судьба поставила передо мной. Однажды вечером, в лесу… на краю болотистого пруда… после меланхолической прогулки, во время которой в ее глазах отражалась небесная кротость, а в моем сердце неистовствовал яд…
— Что?!
— Как?!
— Что вы хотите сказать?
— Это было неизбежно. Во мне слишком сильно чувство справедливости, чтобы избить, оскорбить или уволить безупречного слугу. Но наряду с таким чувством нужно было принять во внимание и ужас, который мне внушало это существо; нужно было избавиться от него, не забывая при этом о почтении. Что, по-вашему, я должен был с ней сделать, если она была совершенством?
Трое остальных посмотрели на своего приятеля неопределенным и слегка недоуменным взглядом, как бы притворяясь, что не поняли его, и в то же время тайно признаваясь, что со своей стороны не чувствуют себя способными на поступок столь суровый, хотя, впрочем, вполне объяснимый.
Затем приказали принести новые бутылки, чтобы убить Время, которое так живуче, и ускорить бег жизни, которая тянется так медленно.
XLIII. Галантный стрелок
Когда коляска проезжала через парк, он велел остановиться возле тира, говоря, что будет очень приятно выпустить несколько пуль, чтобы убить Время. Убивать этого монстра — не самое ли привычное и законное дело для каждого из нас? И он галантно предложил руку своей дорогой, нежной и несносной жене, которой обязан был столькими радостями, столькими горестями и, возможно, также и большей частью своего таланта.
Множество пуль пролетело на большом расстоянии от намеченной цели; одна из них даже угодила в потолок; и когда очаровательное создание принялось безумно хохотать, потешаясь над незадачливостью своего супруга, этот последний резко повернулся к ней и сказал: «Посмотрите на эту куклу, вон там, справа, которая так задирает нос и у которой такая надменная физиономия. Так вот, ангел мой, я представлю себе, что это вы». И он закрыл глаза и нажал на курок. Кукла была начисто обезглавлена.
Тогда он склонился к своей дорогой, нежной, несносной жене, своей неумолимой и безжалостной Музе, и, почтительно целуя ей руку, произнес: «Ах! ангел мой, как я вам признателен за свою меткость!»
XLIV. Суп и облака
Моя маленькая сумасбродка, моя милая возлюбленная подавала мне обед, а я созерцал в открытое окно столовой плавучие замки, которые Бог создает из тумана, — чудесные неосязаемые сооружения. И я говорил себе, погруженный в свои мечты: «Все эти причудливые видения почти так же прекрасны, как широко раскрытые глаза моей милой возлюбленной, зеленые глаза этого маленького чудовища».
И вдруг меня сильно ударили кулаком в спину, и я услышал голос, хриплый и чарующий, истерический и словно осипший от водки, голос моей милой маленькой возлюбленной: «Скоро вы приметесь за свой суп, дрянной мошенник… торговец облаками?»
XLV. Тир и кладбище
«Трактир. Вид на кладбище». — «Странная вывеска, — сказал наш путник, — но очень подходящая, чтобы утолить жажду. Наверняка хозяин этого заведения знает цену Горацию и поэтам школы Эпикура. Может быть, ему знакома даже глубокая утонченность древних египтян, у которых ни одна добрая пирушка не обходилась без скелета или какой-нибудь другой эмблемы, означающей недолговечность жизни».
И он вошел, выпил кружку пива, глядя в окно на могилы, и медленно закурил сигару. Потом ему пришла мысль зайти на кладбище, где трава была такой высокой и манящей и где сияло такое яркое солнце.
В самом деле, свет и зной неистовствовали, и можно было подумать, что пьяное солнце растянулось во весь рост на ковре из восхитительных цветов, щедро питаемых разложением. Всеохватный шорох жизни наполнял воздух, — жизни неисчислимых мелких тварей, — прерываясь через равные промежутки времени потрескиванием выстрелов в соседнем тире, которые звучали, словно хлопки пробок, вылетающих из бутылок с шампанским, среди жужжания этой чуть слышной симфонии.
И вот, под солнцем, которое растапливало мозг, в атмосфере жгучих ароматов Смерти, он услышал голос, шепчущий из могилы, на которой он сидел. И голос произносил слова: «Будь прокляты ваши мишени и ваши карабины, вы, неугомонные живые, столь мало заботящиеся об усопших и об их божественном покое! Будь прокляты все ваши амбиции, все ваши расчеты, нетерпеливые смертные, обучающиеся искусству убивать возле святилища Смерти! Если бы вы знали, как легко получить награду, как легко достичь цели и сколь ничтожно все, кроме Смерти, вы бы не изнуряли себя так сильно, работяги-живые, и не тревожили бы так часто сон тех, кто уже давно нашел свою Цель, единственную и истинную цель ненавистной жизни!»
XLVI. Потеря ореола
— Как! что такое! вы здесь, мой милый? Вы, в таком скверном месте! вы, пьющий нектар! вы, вкушающий амброзию! Воистину, есть от чего прийти в изумление!
— Дорогой друг, вам известен мой страх перед лошадьми и повозками. Только что, когда я в большой спешке пересекал бульвар, прыгая по грязи среди этого движущегося хаоса, где смерть готова налететь на тебя со всех сторон одновременно, мой ореол от неосторожного движения соскользнул с головы и упал на мостовую. Я не отважился подобрать его. Я счел за меньшую неприятность лишиться знака отличия, чем дать переломать себе кости. К тому же, сказал я себе, в моем несчастье есть и некоторое благо. Теперь я могу прогуливаться инкогнито, совершать низкие поступки и предаваться распутству, как и все простые смертные. И вот я здесь, подобно вам, как видите!
— Вы могли бы, по крайней мере, дать объявление о пропаже ореола, или попробовать найти его через полицию.
— Право же, это ни к чему. Мне здесь нравится. Вы были единственным, кто меня узнал. Впрочем, всеобщее уважение мне наскучило. И потом, я с удовольствием думаю, что какой-нибудь плохой поэт подберет его и украсит им свое чело без зазрения совести. Сделать кого-нибудь счастливым, какая радость! И особенно того, кто заставит меня посмеяться! Подумайте о X., o Z.! О! это будет забавно!
XLVII. Мадемуазель Бистури[2]
Когда я приближался к самой окраине городского предместья, освещенной вспышками газовых фонарей, я вдруг почувствовал, что кто-то тихо взял меня под руку и чей-то голос шепнул мне на ухо: «Вы доктор, сударь?»