Дмитрий Дашков - Поэты 1820–1830-х годов. Том 1
288
…не древнее ли преданьяМиров отживших дивный след?..
«Я полагаю вместе с гг. Делюком и Доломье, что самая неопровержимая в геологии истина есть этот огромный, внезапный переворот, коего поверхность нашего шара сделалась жертвою тому назад не более как за пять или за шесть тысяч лет; что этот переворот… осушил дно последнего моря и образовал страны, населенные ныне.
Но эти страны… были уже обитаемы прежде, если не людьми, то по крайней мере земными животными.»
(Кювье).289
…тех столбов,На коих чудеса веков,Искусств и знаний первобытныхРукою Сифовых начертаны сынов?..
Сннкеллий говорит, что бытописатель Манефон хвалился сведениями, почерпнутыми им не в архивах Египетских, а в священных книгах Агафодемона, сына второго Гермеса и отца Татова, который списал их с колонн, воздвигнутых до потопа Тотом, или первым Гермесом, в земле Сириадийской (?). — Иосиф, ссылающийся столь часто на египетского летописца, занял, может быть, у него, в 1-й книге своих Иудейских древностей, предание о двух колоннах, одной кирпичной, другой каменной, на коих сыны Сифовы начертали знания человеческие, для предохранения их от потопа, предсказанного Адамом. Обе эти колонны существовали долго после Ноева времени. Т. Мур замечает, что на них были найдены только астрономические таинства, и, предпочитая в сем случае таблицы Хамовы, приводит слова Яблонского, который, следуя Кассиану, говорит: «Quantum enim antiquae traditiones ferunt Cham filius Noae qui superstitionibus ac profanis fuerit artibus institutus, sciens nullum se posse superbis memorialem librum in arcani inferre, in quam erat ingressurus, sacrilegas artes ac profana commenta durissimis, inculpsit lapidibus».[ «Ибо насколько известно по преданиям древних, Хам, сын Ноя, который был обучен лишь суевериям и обыденным знаниям, понимая, что никакую книгу он не сможет взять с собой в ковчег, на который должен был взойти, священные знания и невежественные выдумки высек в твердейшем камне» (лат.). — Ред.]
290
В те времена, как наших башенГлавою отрок достигал… и проч.
Мифы о титанах, допотопных обитателях мира, пользовались некогда столь могучей народностью, что не только Св. Августин, но даже отец Кирхер, ученый 17-го столетия, не могли ускользнуть от мысли о гигантах, рожденных сынами богов от дочерей человеческих.
«В священных диптиках считается три последовательных времени титанов…
…Я родился не от дуба… я родился не от утеса; плоть моя была медь раскаленная; весь остров Крит мог я обходить кругом в один день по три раза.»
(Балланш).291
Быть может, некогда и в этом запустеньеГигантской роскоши лилось обвороженье… и проч.
Вся эта идеализация допотопного мира основана на некоторых обозначениях Крития, Эвсевия, Лукиана и Плутарха, точно так же, как перенесение столбов Тотовых в древнюю Мизию — на предании о каких-то колоннах, воздвигнутых Сезострисом во Фракии. Нужно ли, впрочем, упоминать, что изображение предшествовавшего Ною времени едва ли, во всяком случае, может быть точнее истории и географии Орланда или Гулливерова странствия!
292
Ты прав, божественный певец… и проч.
«There is the moral of all human tales;’Tis but the same rehearsal of the past:First freedom, and then glory, — when that fails,Wealth, vice, corruption, — barbarism at last».
L. Byron. Childe Harold’s Pilgrimage, 4, CVIII. [Такова мораль всех человеческих преданий; она — в бесконечном повторении прошедшего: вначале свобода, затем слава; когда они исчезают — богатство, пороки, разложение — и, наконец, варварство. Байрон, Паломничество Чайльд-Гарольда (англ.). — Ред.]
293
См. Письма из Болгарии, стран. 116–121.
294
С тобой на крыльях дум, о Делия младая,Уж не в дубравы ль этих скал Мудрец Тибулл перелетал?..
Кому из русских читателей неизвестна 1-я Тибуллова элегия, столь прекрасно переведенная Дмитриевым, где внимание сердца останавливается, между прочим, на следующих стихах:
Я о родительском богатстве не тужу;Беспечно дней моих остаток провожу;Работаю, смеюсь, иль с музами играю,Или под тению древесной отдыхаю,Которая меня прохладою дарит.Сквозь солнце иногда дождь мелкий чуть шумит:Я, слушая его, помалу погружаюсьВ забвение и сном приятным наслаждаюсь;Иль в мрачну, бурну ночь, в объятиях драгой,Не слышу и грозы, шумящей надо мной, —Вот сердца моего желанья и утехи!
295
Весны мелодию на чувства мне навей…
«Мелодия, если взять это слово во всем доступном ему объеме, может проистекать (столько же от сочетания звуков, сколько) от последовательности красок или от последовательности благоуханий. Мелодия может проистекать от всякой благоустроенной последовательности известных ощущений, от всякого приличного ряда действий, коих сущность состоит из возбуждения того, что мы исключительно зовем чувством.»
(Сенанкур).296
Не так ли некогда Кротонский жил Протей?
Пифагор. — «Движения тел небесных производят сладкую, божественную гармонию. Музы, сиренам подобные, поставили на звездах свои престолы. Они-то учреждают мерное течение горних сфер и присутствуют при той вечной, восхитительной музыке, которая слышна только в безмолвии страстей и наполняла, как уверяют, душу Пифагорову чистою радостью.» (Путешествие младшего Анахарсиса).
297
В устах с пеаном боевым…
У древних греков всякий гимн назывался, в собственном смысле, пеаном. В Ксенофоновом Отступлении десяти тысяч пеан встречается, однако ж, как боевая песнь исключительно.
298
Родимых доблестей певецБлюдет вас жадными очами!
Некоторые подробности сражения 5-го мая при Эски-Арнаутларе, коим открылась кампания 1829-го года, изложены автором в его Письмах из Болгарии (стр. 180–192). Очутясь вовсе неожиданно на поле сей достопамятной битвы, он умственно очеркнул посреди самого ее разгара абрис предлагаемой элегии. Впоследствии старался он расцветить ее колоритом только тех впечатлений, кои душа его почерпнула в самом действии кровавой, разыгранной перед ним драмы. По этой-то, может быть, причине ему приятно думать, что звуки певца родимых доблестей проникнуты если не душою таланта, то по крайней мере той неподдельной истиной, которую все усилия искусства едва ли вполне выразят кабинетным бряцанием лиры.
299
Наш храбрый полк, несметный врагТвою твердыню бил стальную —И, не попятясь ни на шаг,Ты весь погиб за честь родную!
Охотский пехотный полк.
300
Сидя однажды на берегу, благословляя чистое и спокойное небо, оплачьте моряков, обессилевших под яростью бури. Разве не заслуживают доброго слова те, кто, изнемогая от долгих усилий, поглощаемые бездной, указывали вам перстом на гавань? Беранже (франц.). — Ред.
301
Этою картиною автор очень часто любовался в Сизополе, куда он отплыл из Варны 12-го мая 1829 года, почти за два месяца до перехода через Балкан русской армии.
302
2 «Анхиало, 18-го июля 1829. Ура, ура! наконец Орлы русские за Балканом. Это бессмертное событие избавило, между прочим, и меня от чумного Сизополя. Как отрадно было смотреть из палатки на отплытие нашей эскадры к противоположному берегу и вскоре потом — на покрытую пушечным дымом Месемврию! Каждый залп артиллерии отзывался в сердце, как труба ангела, воскресителя мертвых. Через несколько дней, по занятии берегов залива Бургасского, нанял я быстролетный греческий каик и отплыл на нем из неблагополучного города Сизополя, как было сказано в свидетельстве, выданном мне от генерала П. Генерал С. навязал на меня своего переводчика, анхиалота, скрывавшегося почему-то около 8-ми лет в чужбине от турецкого ятагана. К этому изгнаннику присоединилось еще с полдесятка его сограждан. Для всех нас на каике почти не было места; некоторые из наших спутников могли быть поражены чумою; но нетерпение облобызать родимую землю говорило за них моему сердцу громче всех других соображений. Эта филантропия чуть-чуть не обошлась мне, впрочем, довольно дорого, ибо отягченный людьми каик выставлялся из воды едва ли на одну только четверть, а поднявшийся в то же время противный северный ветер кружил, приподнимал и забрасывал его волнами. Только к вечеру усмирилось море. Очень поздно вышел я в Анхиало на берег, и потому был принужден провести весь остаток ночи в беседе с русскими часовыми, не хотевшими впустить меня в город без медицинского разрешения. Это разрешение последовало лишь на рассвете. Забавно было видеть, как вместо карантинного очищения мои нетерпеливые спутники погружались, совсем одетые, в море и как беззаботно направляли потом стопы свои в город. Был какой-то праздник. Народ толпился по тесным, кривым, но пестрым, но разнообразным улицам. Обогатясь, с изгнанием турок, европейской терпимостью, не одна пара любопытных черных очей осыпала нас из высоких окон своими электро-магнетическими искрами. Переводчик Георгий вглядывался в лицо каждому встречному и почти на каждом шагу бросался с восторженным; „калимера!“ в объятия ближнего или приятеля. Из русских я, вероятно, первый вошел тогда же в здешнюю соборную церковь и, вследствие того, сделался предметом всеобщего шепота. В сравнении с палаткой, где довелось мне прожить слишком два месяца в Сизополе, здесь занял я квартиру истинно господскую. Лестница вверх; обширные полуовальные сени с окнами à jour на живописную панораму города. Вокруг этих сеней комнаты, из коих одна была мне уступлена. Веселый вид, блеск новизны и опрятности дома, приветливость хозяев и — пуще всего — огонь пронзительных, истинно восточных глаз молодой девушки, сестры их — как будто перешли в мое сердце. Эта последняя встретила меня с фиалом туземного красного вина, которое показалось мне, может быть, только потому нектаром, что было озарено лучом, падавшим из очей Гебы прямо во глубину гостеприимной чаши. В своей комнате нашел я кровать с белым пологом, с обтянутыми красным атласом подушками. На этот эпикурейский одр бросился я так жадно, как будто хотел вознаградить себя Эпименидовым сном за все тревоги, возмущавшие мой покой в Сизопольском лагере. Заходящее солнце наводняло уже золотым огнем всю мою комнату, когда, освободясь наконец из-под крыл Морфеевых, я машинально подошел к окошку. Луч заката играл в густоте двух черневшихся у ворот кипарисов, а над ними сияли две звезды очей моей Гебы, любопытно устремленные из противоположного окна прямо на мою светлицу… Уже совсем смеркалось, когда я вышел подышать вечерней прохладою… Анхиало небольшой, но пленительный, но гораздо больше восточный городок, нежели Сизополь. В особенности поразил меня турецкий квартал оного. Это узкая улица, накрытая деревянной решеткою, по протяжению коей вьются гибкие лозы, образуя мозаиковый потолок из виноградных кистей и листьев. На конце этой улицы слева — краснеется дом правившего здесь паши; справа — белеется минарет, примыкающий по одну сторону — к небольшой, осененной густыми деревьями площадке, с журчащим на середине оной фонтаном; по другую — к Турецкому кладбищу, сумрачной кипарисовой роще, убеленной надгробиями, с крючковатыми восточными надписями, с венчающими их мраморными чалмами. Дымка ночи облекала эту картину; полный месяц наводил на нее свое таинственное сияние; дух запустения блуждал вокруг покинутой мечети; ропот фонтана сливался с печальным воркованием горлиц, которое по временам вырывалось из-под тени могильных кипарисов. Далее слышался торжественный голос моря, распростертого за кладбищем необъятной сафирной равниною в оправе своего отлогого берега… и проч.» (Отрывок из путевого Дневника, во время кампании 1829-го года).