Коллектив авторов - Поляна № 2(2), ноябрь 2012
В дымной кухне, где невозможно было дышать от запаха вареного лука и морковной поджарки, матушка, как жрица, колдовала над погнутой сковородой: жарила кофе.
Наблюдая за водоворотом из шоколадных зернышек, она медленно вращала по кругу деревянной ложкой до тех пор, пока каждое не покроется легкой испариной, пересыпала на специально предназначенную газету с пожухлыми краями, а потом уже остывшие с почерневшими боками перекладывала в банку из-под чечевицы, оставив до вечера, когда придет домой Мужчина…
Отец и Кормилец, сбросив у дивана стоптанные ботинки, не заметив, как блестит начищенный пол, и не снимая грязной одежды, завалившись уставшим зверем на чистое покрывало, гаркнет на детей, устроивших возню у его ног, и будет дремать до тех пор, пока Женщина не соберет на стол. Неутомимой пчелой, не дай Бог не успеет до того, как Отец приподнимет воспаленное веко, она выложит зелень, нарежет свежие овощи, достанет сыр и вино. И происходит Ужин.
Он молча садится за стол, и перед ним возникает тарелка с дымящимся супом из овощей, в котором скалой возвышается кусок мяса, самый большой кусок в кастрюле, потому что «это Отец», и, разогнав детей, она тихо пристроится рядом, подперев голову рукой, будет смотреть на него с Великой Нежностью, зная, что по обыкновению, он обожжется, выругается и потребует холодного вина. Внимательно, с придыханьем, выслушав его брань, она, учитывая каждую нотку в голосе поймет, какое сегодня у него настроение, что он будет делать весь оставшийся вечер: пойдет играть в домино перед домом в беседке, где каждый вечер происходит игра не на жизнь, а на смерть, или, устроившись на диване с газетой, останется дома. Но сегодня он едва уловимо пробурчал: «Спасибо», значит никуда он не пойдет, а выкурив после плотного ужина положенную папиросу, возьмет старую, от прабабушки, кофемолку с кривой ручкой, будет чинно перемалывать зерна, над которыми она ворожила; мозолистые руки будут пахнуть железом и, может быть, если не рассердят дети, он зайдет в спальню, поджидая ее, пока она «невзначай» не зайдет за каким-нибудь полотенцем, и тогда прижмет ее к Великой Стене, у которой был зачат младшенький, где уже проступает жир от пятерни ее рук, тогда она подумает: «Ну и что, что вчера ночью он ударил меня, когда я во сне повернулась к нему спиной, может, ему просто стало страшно?»… а потом, наспех одернув подол юбки, пойдет раздавать подзатыльники детям, которые, приоткрыв дверь, тихо наблюдали пустыми глазами за возней родителей….
Наглухо запахнув кофту, пряча пышные прелести, она выйдет на балкон, и, собирая белье в плетеную корзину, поздоровается с соседкой, приглашая ее на чашечку кофе: «Он намолол кофе!» – скажет она с гордостью, вложив туда все, что произошло за этот вечер, и соседка с похотливыми глазами и понимающей улыбкой пожурит ее: «Ох и разрезвились вы, как уехала свекровь в деревню, разрезвились!» Она, конечно же, придет, и как всегда будет рассказывать о своих тяжелых родах, о том, что врач в целях гигиены «заставил побрить то самое место, моя дорогая!», и с гордостью умудренной опытом женщины будет говорить о семнадцати «или сколько точно, я уже не помню» абортах, которые она сделала за все время своего замужества: «Так уж мне повезло с моим , такой Мужчина!»; а приметив издалека силуэт девушки, идущей вдоль дороги, возмутится неслыханной наглостью «этой потаскухи!», позволяющей себе шествовать по улицам в час, когда целомудренные женщины пьют свой полуденный кофе, намолотый праведными руками кормильца! «Как она смеет? Эта блудница, прости Господи, ходит в поисках мужчин, а еще говорят, что после того, как она отдается в подворотне первому встречному, как только он пожелает, после всего, что не позволит себе ни одна приличная женщина даже в постели с мужем, она еще и…» и, прошептав страшное слово , оглядываясь по сторонам в поисках невидимых ушей, мгновенно определит по выражению лица соседки, не знакомо ли ей вдруг это , успокоится, видя испуганный взгляд собеседницы, скорбно кивающей головой, продолжит рассказ о том, что делает «эта шлюха!», смакуя детали, вгоняя в краску даже тонкий плющ, вьющийся вдоль балконных перил, утопая в благостном осознании собственного целомудрия. Но, отхлебнув терпкого кофе, все-таки поздоровается натянутой улыбкой и еле заметным кивком головы с виновницей своего триумфа, когда та поравняется с ними, «потому что все же она из приличной семьи, и отец ее не последний чиновник в нашем городе, моя дорогая»…
Потом они как всегда перевернут свои чашки вверх дном, «обязательно от себя», вылив на блюдце немного гущи, оставят высыхать; разглядывая черные тропинки, точки и застывшие узоры, увидят казенный дом , а в нем паука, змею и корову : «Сглаз это, моя дорогая, натуральный женский сглаз», давая определение увиденному, посеет сомнения в душе соседки, посоветовав сходить к старику, что у старого рынка. «Все дело в кривоносых птицах, тянущих из барабана Судьбоносные Трубочки» – пожелтевшие клочки бумажек, на которых неразборчивым почерком написаны Слова, и если суметь прочитать их, то это и будет предсказание. «Прямо у входа, невозможно пройти мимо» и стоял этот вечно дремлющий старик, словно мумия с агатовыми четками в руках, оживающая на глазах; как только подходила женщина, он встряхивал привязанный к лапкам попугайчиков замшелый шнурок: «Шевелитесь, бездельники!», и взволнованные птички открывали затянутые сонной пеленой бусинки глаз, смешно кланялись как болванчики из фарфоровой лавки напротив, чирикали и ходили по жердочке как заведенные, а дед, подгоняя их тонким прутиком, ловко крутил барабан до первой остановки. Тогда синий или желтый доставал одну из этих бумажек, и за малую мзду: «Всего две монеты!», каждый мог купить свою Судьбу; все знали, что старик не менял надписей целую вечность. «Что там говорить!? Я и сама в десятый раз вытаскивала одну и ту же, жулик проклятый! Но, может быть, тебе повезет, и ты вытянешь новую трубочку, говорят, она сильно отличается цветом, а уж там-то точно будет написано все, как есть, моя дорогая»…
С незапамятных времен, когда этот высушенный годами старик был еще мальчиком, он продавал в трубочках марихуану, а теперь Судьбу, и неизвестно, что было гуманнее, но женщины все равно шли к нему, покупали свое мнимое благополучие и неподдельное горе, измену мужа и нежелательную беременность, лишь бы суметь прочитать предначертанное или додумать слово из недостающих букв… все продавалось и покупалось в этом мире бесконечных обрядов и пересудов, пристальных осуждающих взглядов и скорых на расправу людей…
Никто не знает, откуда пришел этот обычай, так делали все женщины, а до этого их бабушки и, вероятно, прабабушки, но делали все; это происходило в июле, когда солнце не затрудняло себя подниматься высоко в небо, а нещадно палило на расстоянии вытянутой руки, так низко, что нужно было стоять стражем у вывешенного белья, наготове, потому что, высохнув за какие-то минуты, оно желтело и сворачивалось трубочкой, как бумага; не разжигая огня, делали конфитюр из спелых ягод в тазах, оставленных томиться в этом мареве, и даже осы, любительницы сладкого, не осмеливались вылетать на охоту за этим лакомством, стоящем на каждом балконе каждого дома, так было жарко; детей загоняли в свои комнаты, а мужья отдыхали под прохладой газетных новостей, когда вся женская половина двора расстилала огромные одеяла, располагаясь в тенистых проходах своих дворов, брали длинные прутья, приготовленные заранее: трижды вымоченные и высушенные, толщиной в палец, но гибкие как плеть…тогда и начиналось время Тяжелой Порки.
Они усаживались на колени и взбивали шерсть остриженных овец для одеял и перин, купленную еще по весне, привезенную из деревни или доставшуюся в приданое, а может, распотрошив прошлогоднюю, снова мыли и взбивали ее для пущей мягкости; сначала надо было отделить друг от друга свалявшиеся комья, насколько это было возможно, и только потом мир погружался в хрусткий бой рассекающих воздух прутьев.
Занося прутья высоко над головой, они били ими по шерсти со всей силой, какая только была в их надорванных от домашних тягот руках, и после крепкой пощечины, данной земле, в воздухе еще несколько секунд висел этот жуткий свист, и тут же свободной рукой они стягивали растрепанные остатки с прута, чтобы снова и снова пороть воздух вперемежку с шерстью…
Казалось, сейчас они бьют свою тяжелую женскую долю, своих грубых мужей и непослушных детей: «А вот эта бы досталось свекрови, и поделом ей!», раскачиваясь в такт своим мыслям, они успевали выкрикивать друг другу какие-то слова или колкости, в зависимости от того, какая из соседок устроилась рядом: «Знаем мы, как учится твой сын! Профессор, а гвоздь от молотка не отличит! Кому нужен будет такой мужчина?», «Твоя-то подросла уже, смотри, не прогляди, девка-то видная растет!»; и даже палящее солнце не могло их угомонить, пока, наконец, в небе проступали розовые прожилки и набегали растрепанные облака, знаменуя собой вечер.