Максим Богданович - Белорусские поэты (XIX - начала XX века)
Но и эта трагическая тема не звучит в творчестве поэта ущербно. «Не властна смерть над тем, кто век живет так вольно», — писал Богданович в одном из своих стихотворений.
Он может всё в бору понять и пережить:И каждый треск, и стон, и звонкий птичий клекот;Душе его родным, знакомым должен быть И гул громов и травки шепот.
(«Как широко в бору разлился вольный шум!..»)Полнота, яркость прожитой человеком жизни, богатство ощущений, душевных переживаний — вот что противостоит страху смерти, побеждает его.
Я тихо думаю: быть может,Любовь, лежащая в гробах,Преодолела смерти страх?Так спите ж! Вечно на часахАмур, и грустный и пригожий, —
писал поэт в стихотворении «На кладбище».
Быть может, наиболее глубоко раскрыта эта тема в любовной лирике Богдановича. В стихотворениях, вошедших в цикл «Любовь и смерть» и примыкающих к нему, тема любви тесно переплетается с темой смерти. Это давало некоторым критикам повод сближать Богдановича с декадентами. Однако именно трактовка темы «любовь — смерть» убедительно показывает, насколько далек Богданович от декадентства. Тема смерти, заложенной в самом счастье любви, тема рока, тяготеющего над женщиной, которой предстоят родовые муки, а возможно, и гибель, сменяется в творчестве Богдановича другой, светлой темой — радости материнства. В смерти, в муках рождается новая жизнь:
Она измучилась. Ей, может, уж не жить,Но счастьем полон взор страдалицы недавней,А на ее тугой груди уже лежитБагровый, тепленький — и чмокает забавно.
Рождение нового человека — самое большое чудо природы, заставляющее «притихнуть» людей, задуматься над свершившимся таинством («Материнское причастие…»).
Тема вечного обновления жизни, материнства сливается в творческом сознании поэта с преклонением перед силой и красотой народной души. Две поэмы — «Вероника» и «В деревне», — объединенные в цикл «Мадонны», рисуют образ девочки, в детском облике которой уже проглядывают высокие черты материнства:
Я мальчика вспугнул; на слабеньких рукахИ на ногах он полз по травке у дороги;Он к няньке — лет восьми — в младенческой тревогеСпешил, дополз, и вот в подол он тут же к ней,Как будто жалуясь, уткнулся поскорей.И, как склоняется от ветра верх березки,Так девочка к нему нагнулась, чтобы слезкиПодолом вытереть и словом приласкать,Чтоб успокоить плач, — совсем, совсем как мать,И в символ для меня слились живой, единыйС чертами матери — девичий образ дивный…
(«В деревне»)Поэт вкладывал в этот образ очень широкое содержание. Об этом свидетельствует его прозаический этюд «Мадонна» (1913). Здесь речь идет о Мадонне Рафаэля, о том, в чем заключается секрет ее воздействия на зрителя. Рассказчик (этюд написан в форме монолога, обращенного к автору) говорит о наслаждении, доставленном ему созерцанием картины художника, который, «образ высшей красоты создать стремясь», попробовал «в одном лице слить между собой черты и девственной и материнской красы».
От искусства рассказчик обращается к жизни. Он вспоминает встретившуюся ему в деревне восьмилетнюю няньку (его рассказ совпадает сюжетно с цитированным выше эпизодом из поэмы «В деревне») и подчеркивает, что в этом образе сказались черты русского народного характера. «Есть, например, прекрасный тип, — шибко я его люблю, — тип хорошей русской девушки. Во многих сказках пробовал народ этот тип обрисовать, в столкновении со всевозможными обстоятельствами разные стороны его изобразить. Но всего примечательнее сказка о братце Иванушке и сестрице Аленушке. Как вы думаете, кто такая Аленушка? Это и есть та самая девочка, о которой я вам сейчас рассказал. Да, именно такая восьмилетняя деревенская нянька… Тут народ свои наблюдения над жизнью выражал… создал образ девочки с материнскими чувствами, — образ, как видите, в серию все тех же Мадонн входящий»[46].
Хоть это вложено в уста рассказчика, все же ясно — и это подтверждает цикл «Мадонны», — что здесь высказаны задушевные мысли автора. Символ материнства предстает как символ таящихся в недрах народа сил, как залог обновления жизни.
Тема утверждения себя в новом бытии имеет для поэта глубоко личный характер:
Всего больше на свете желаю я,Чтобы у меня был свой ребенок —Маленькая дочушка-несмышленыш,Аня Максимовна…
Мечте этой не суждено было исполниться. Богданович умер в мае 1917 года на двадцать шестом году жизни. Но перед смертью у него не было ощущения, что он не оставил следа на земле. Нельзя не удивляться силе духа поэта, набросавшего перед смертью строки:
В том доме, где глаза закрою,В краю чудесном у синей бухты,Я не один — книга со мноюИз типографии Мартина Кухты.
Речь здесь идет о единственном вышедшем при жизни поэта сборнике стихотворений — «Венок». С этой книгой умирающий не чувствовал себя одиноким, ему не так страшна была смерть. Предчувствие не обмануло Богдановича — он остался жить в своих стихах.
* * *В одной из своих статей Богданович писал о русской культуре: «Ее печать лежит на духовном творчестве любого народа России, она является для них общей почвой, сближая содержание их культур, их идейных и литературных направлений. Поэтому можно с полным правом говорить о намечающемся формировании национальной литературы России»[47].
В этом процессе сближения культур братских народов деятельность самого Богдановича оказалась одним из самых существенных этапов. В его творчестве демократическая, революционная по духу, глубоко народная по своим истокам белорусская поэзия наиболее близко соприкоснулась с великими традициями русского и мирового искусства. Богданович, как мы видели, широко раздвинул содержание белорусской поэзии, сознательно ставил себе задачу расширить круг ее тем и форм.
Значение этой работы огромно. Поистине титаническим был его труд по внедрению в белорусскую литературу новых поэтических форм. Достижения мировой поэзии — старой и новой, самая изощренная культура стиха — все это стало достоянием белорусской литературы. Богданович как бы стремится доказать, что белорусской поэзии открыты все пути, которыми идет современное искусство. Поэту хорошо были знакомы течения современной поэзии, но не в меньшей степени его интересовало и «наследие прошлого» (так был озаглавлен цикл его стихов, в котором даны образцы различных сложных строфических форм). В белорусской поэзии появились разнообразные стихотворные размеры и самые сложные сочетания строф, зазвучали гекзаметры, пентаметры, элегические дистихи, александрийский стих, терцины, сонет, триолет, рондо, октава.
Возвращаясь к старым, во многом забытым формам стиха, поэт ставил перед собой задачу придать красоту, гибкость белорусскому стиху, как он объяснил это в своих «Терцинах». Но Богдановичу чуждо было механическое восприятие поэтических форм, он стремился вникнуть в их смысл, понять их назначение. Так, в специальной статье о сонете он глубоко анализирует этот классический вид сложной строфы, стараясь не только описать форму сонета, но и вскрыть ее внутренний смысл. Он подчеркивает, что «сонетная форма распадается на две отдельные части, что требует и от содержания каждой из них как законченности, так и самостоятельности (курсив Богдановича. — Р. Ф.). Если бы оно переплеснуло за край собственной формы, порвало ее рамки и влилось в границы другой части, — красота стиха была бы испорчена; форма и содержание его стали бы чужими… борющимися между собой… Таким образом, хорошо написанный сонет, будто двойной орех, должен прятать под одной скорлупой два отдельные, хоть и сильно прижатые друг к другу ядра… Ввиду этого в первых восьми строчках развивается тема сонета, а в остальном — заключение ее; ставится вопрос и дается ответ; рисуется картинка и дается пояснение к ней»[48].
Сам Богданович дал ряд блестящих стихотворений, не только внешне построенных по правилам сонетной формы, но и отвечающих ей по характеру своего содержания. Вообще каждую из сложившихся исторически форм стиха поэт воспринимает как средство, способное наиболее точно выразить определенное содержание. Когда он, например, обращается к старинной форме элегического дистиха (двустишие, сочетающее гекзаметр с пентаметром):
Клонится к сумраку день, и становятся тени длиннее; С болью на вечере лет вспомнится это тебе, —
это не просто эксперимент, а поиски выразительной формы для передачи чувства мягкой, чуть щемящей грусти, вызываемой размышлением о быстротечности жизни. Вообще для Богдановича не существует несодержательной самодовлеющей формы. Интересно напомнить в этой связи о блестящих статьях Богдановича, посвященных творчеству украинских поэтов — Т. Шевченко, В. Самийленко, Г. Чупринки. В тех случаях, когда поэт ставит перед собой узко формальные задачи, показывает Богданович, он достигает крайне ограниченных результатов. Охарактеризовав блестящий талант Чупринки, где «все в ритме, все для ритма», где ритм «гибок, подвижен, изменчив, отливается в новые и новые формы, разнообразится цезурами, разрывает нитку метра, рассыпает нанизанные на ней слова, и тогда каждое слово — стих, каждое слово — рифма», Богданович все же приходит к выводу, что это «узкий и несложный талант», ибо «бесконечно комбинируются и переворачиваются на разные лады одни и те же средства, одни и те же приемы. А узостью, ограниченностью приемов диктуется и узость области применения их; во многих случаях они ненужны, в других — бессильны. Смыкается… кольцо, и по ту сторону его остается широкий мир тем, мотивов, чувств, мыслей, настроений»[49].