Юрий Оболенцев - Океан. Выпуск двенадцатый
На другой улице, напротив родительской спальни, располагалась булочная, наблюдение за которой привело меня к другому умозаключению: хлеб у нас в основном едят старушки. Было еще попутное наблюдение: подниматься на четыре каменные ступеньки в булочную со своими авоськами, сумками, батожками и палочками старушкам было куда легче, чем спускаться с них. Но мой личный опыт начисто опровергал это наблюдение, поэтому к определенному умозаключению по поводу ступенек я не пришел.
Однако самое интересное находилось не на противоположных сторонах обеих улиц, а прямо под нашей квартирой, на углу. Наблюдать это я не мог до тех пор, пока не научился с помощью кухонного стола и поставленной на него табуретки открывать верхний шпингалет окна. С нижним было проще, и, распахнув окно, я расстилался на подоконнике, свешивал голову вниз и обнаруживал там сапожника.
Познакомились мы сразу, с того момента, когда я впервые одолел верхний шпингалет и свесил голову за окно. Прямо подо мной сидел человек в полосатой тельняшке и тюкал молотком по длинному тонкому каблучку дамской туфельки. Сначала мне показалось, что он стоит на коленях, но, приглядевшись, я обнаружил, что не только коленей, а и ног у него нет, а вместо них — тележка на роликах, к которой он пристегнут ремнями. Это меня испугало, я захлопнул окно и долго не решался открыть его снова. А когда решился, возле сапожника уже сидел на табуретке, обтянутой кожей, мужчина в одном ботинке, а по резиновой подметке другого тюкал молоточком сапожник, поочередно выдергивая изо рта один гвоздь за другим.
Первым меня заметил тот, что был в одном ботинке, и строго предупредил:
— Смотри, мальчик, не упади!
Тут поднял голову сапожник. Из-под загнутых кверху усов у него торчал похожий на расческу ровный ряд гвоздей, они мешали ему говорить, и сапожник только подмигнул мне — весело и поощрительно, будто сказал: «А ты не бойся!»
Потом, когда мужчина потопал починенным ботинком и, бросив на тележку замусоленный рубль, отошел, сапожник опять поднял голову и, не вынимая изо рта гвоздей, спросил:
— Как тебя жовут?
И то, что из-за гвоздей во рту он произнес вот это «жовут», как произносил уже ходивший в первый класс соседский мальчишка Митька, терявший чуть ли не каждый день по зубу, окончательно расположило меня к сапожнику.
— Вова.
— А меня Конштантином Прокопьевищем.
Однако имя его мне в ту пору выговорить было трудно, и я его сократил:
— Копыч.
— Ну, Копыч дак Копыч, — согласился сапожник. — Будем, штало быть, жнакомы.
С тех пор так и повелось: Копыч да Копыч, вплоть до того момента, когда о его коротенький, как у ребенка, гробик сухо застучали мерзлые комья земли.
Но это случилось намного позже, когда я уже учился в девятом классе и когда, оставшись на его могиле один, вспоминал его живым. И почему-то вспоминались только неизменно торчавшие из его рта гвозди. Первые года два после нашего с ним знакомства мне казалось, что гвозди изо рта у него растут.
А дудку он мне показал не сразу. Когда я пошел в восьмой класс, Копыч однажды достал ее из-за пазухи и завел со мной такой разговор:
— На всю нашу эскадру только у меня была такая дудка. У всех были никелированные, казенные, а у меня серебряная, собственная. А досталась она мне в наследство от прежнего боцмана главного старшины Кондратенки еще до войны. А ему передал еще более «ранешний» боцман. Может, она уже в пятнадцатые руки переходила, потому что сделана была очень давно. А сделал ее матрос-инвалид по фамилии Колокольников. Ему, вот как и мне, тоже обе ноги оторвало, но намного раньше, еще при адмирале Нахимове, во время войны с турками.
Тут Копыч прервал рассказ. Должно быть, мысли его ушли куда-то далеко, он машинально вынул из кармана испачканную варом пачку «Беломора», щелкнул по ней пальцем, подхватил выскочившую папиросу, но прикуривать не стал, а все мял и мял ее в пальцах с мозолями на козанках, набитыми от постоянного отталкивания от тротуара при передвижении на роликовой тележке. Табак сыпался и сыпался на полы бушлата и тележку, вскоре выкрошился весь, но Копыч не заметил этого, а опять машинально начал мять мундштук. Мне показалось, что он совсем забыл обо мне, я уже собрался потихоньку отойти, чтобы не мешать ему, но он вдруг резко тряхнул головой и тем же ровным голосом продолжил:
— Дак вот, значит, Колокольникову тоже обе ноги оторвало. Ну, а без ног, понятно, служить на корабле невозможно, а душа-то у матроса никак не могла оторваться от флота. Вот и не поехал он после госпиталя домой, а остался в Севастополе. Однако применения себе на суше не нашел. Я-то, вот видишь, приспособился. Думаешь, почему я именно сапожником стал? А чтобы людям, у которых ноги целые остались, удобнее ходить было. Когда я вижу, как человек, притопнув ногой в починенном мною сапоге или ботинке, остается доволен, то мне кажется, будто я сам надел тот сапог или ботинок…
Копыч опять было умолк и достал папиросу, я подумал, что пауза и на этот раз затянется надолго, но он сразу закурил и тут же продолжил:
— Ну, а Колокольников, значит, к работе никакой не приспособился, а целыми днями сидел на берегу, смотрел на стоявшие на рейде корабли и тосковал до самой крайности. А с кораблей до него доносился перезвон склянок, пересвист боцманских дудок, разные команды, и он еще больше начинал тосковать по морю.
Долго ли так продолжалось, не знаю, только однажды Колокольников склепал из чистого серебра такую дудку, какой еще не бывало. Может, вот эту самую, а может, и другую, потому что после этого он еще много дудок сделал по заказу, и тоже из чистого серебра. Разошлись эти дудки по всем морям и океанам, и заговорила в них душа матросская серебряным голосом, призывая моряков к верности флоту и флагу.
Почитай более ста лет с тех пор минуло, а вот Колокольникова не только на Черноморском, а на всех флотах помнят, потому как он в эти дудки свою преданную морю душу матросскую вложил. Вот так-то, Вовша… И это вовсе не диво какое-нибудь, а в любом деле так. Если человек отдает этому делу всю душу, он останется в памяти людей надолго…
С этого дня Копыч начал учить меня высвистывать на дудке мелодии, соответствующие той или иной команде, — к подъему, на обед, по тревоге, к авралу и так далее. Если я путал их, Копыч спокойно поправлял и объяснял проще:
— Вот соображай: сигнал «Начать большую приборку». Что на корабле прежде всего делают во время приборки? Скатывают палубу водой, а потом драят ее деревянными торцами и битым кирпичом. Так вот, если к этой мелодии придумать слова, то получается: «Иван Кузьмич, бери кирпич — драй, драй, драй!» Запомнил? Ну, попробуй.
И верно, со словами мелодия запоминалась гораздо быстрее, и я тут же воспроизводил ее на боцманской дудке. А дудку Копыч подарил мне незадолго до смерти.
— Оно, конечно, полагалось бы передать ее кому-то из хороших боцманов, да только теперь дудки на флоте отменили, — с сожалением вздохнул он.
— Почему?
— Наверное, потому, что корабли теперь настолько напичканы всякой техникой, что все там гудит, и дудку можно не услышать, да и бегать с ней из кубрика в кубрик некогда, все теперь решают секунды. А команды предваряются ревунами и сильными электрическими звонками, они на кораблях называются колоколами громкого боя. Так что резон в отмене дудок есть. А все-таки с этой дудкой что-то и уходит. Память, что ли. Так вот ты ее для памяти и храни…
И вот сейчас, глядя на грустное лицо старшего мичмана Масленникова, я вспоминаю Копыча, и во мне тоже поднимается тихая грусть.
3
Операцию мне сделали в тот же день, а через неделю уже выписали и тут же в учебном отряде выдали предписание, в котором был указан далекий заполярный город и номер войсковой части. Старший мичман Масленников разъяснил мне:
— Это большой противолодочный корабль. На него из отряда отправилось еще двадцать восемь наших выпускников — радистов, минеров, сигнальщиков, торпедистов, акустиков. А добираться туда так: поездом доедешь до Энска (он назвал город), а оттуда до базы ходит рейсовый катер. Чемодан у тебя тяжеловат, попроси кого-нибудь из попутчиков помочь, а то как бы шов не разошелся.
От вокзала в Энске до пристани чемодан мне помог донести ефрейтор-пограничник. Но поезд наш опоздал, рейсовый катер не стал его ждать и отошел минут десять назад, а следующий будет только ночью. Дежурный по причалу посоветовал добираться на буксирном пароходике, он шел как раз туда, куда мне было нужно. Буксир стоял у другого причала, туда уже бежали несколько человек, тоже опоздавших на катер.
Едва я поднялся на борт буксира, как убрали сходню и отдали швартовы.
День выдался тусклый, как старая алюминиевая миска, из которой вахтенный матрос на буксире выковыривал ложкой пшенную кашу. Он сидел прямо на кнехте, повернувшись спиной к ветру, подняв воротник залосненного бушлата. На вид ему было лет двадцать пять. Я подумал было, что он уже отслужил срочную службу на флоте, но тут же отверг это предположение. В учебном отряде мы проходили практику на кораблях, и я уже знал, что любой матрос, прослуживший на военном корабле хотя бы месяц, никогда не сядет на кнехт, а тем более не станет вот так, прямо за борт, выбрасывать кашу. Да еще за наветренный.