Бахыт Кенжеев - Невидимые
Сочинитель звезд
***Расскажи, возмечтавший о славеи о праве на часть бытия,как водою двоящейся явиумывается воля твоя,
как с голгофою под головою,с черным волком на длинном ремнечеловечество спит молодоеи мурлычет, и плачет во сне —
а над ним, словно жезл фараона,словно дивное веретено,полыхают огни Орионаи свободно, и зло, и темно,
и расшит поэтическим вздоромвещий купол — и в клещи зажат,там, где сокол, стервятник и вороннад кастальскою степью кружат…
***Не понимаю, в чем моя вина.
Сбылась мечта: теперь я стал писатель,в журналах, пусть порядком отощавших,печатаюсь, и даже иногдасвои портреты с мудрым выраженьемлица — в газетах вижу. И другаяубогая мечта эпохи большевизмасбылась — теперь я странствовать могупо белу свету, где-нибудь в Стамбуле,где спины лицемеров-половыхизогнуты, и девы из Ростовазажиточным челночникам толкаютсомнительные прелести, взиратьс усмешкою бывалого туристана Мраморное море, на проливы,мечту славянофилов, запиваявсе это удовольствие араком —анисовою водкой, что мутнеет,когда в нее воды добавишь — будтодуша поэта в столкновенье с жизнью.А захочу — могу в Москву приехать,увидеться с друзьями, и сестрою,и матерью. Расцвет демократизмана родине, а мы-то, друг Серега,не чаяли. Нас всех произвелине в маршалы, так в обер-лейтенанты от изящнойсловесности, потешного полкапри армии товарищей, ведущейотечество к иным редутам. Словноусердный школьник, дабы не отстатьот времени, я заношу в тетрадкуслова: риэлтор, лобстер, киллер, саммит,винчестер, постер. Жалкие ларькисменились бутиками, букинистыдостанут все, и цены смехотворны.Короче — рай. Ну, правда, убивают,зато не за стихи теперь, за деньги,причем большие. Ну еще — воруют,такого воровства, скажу тебе,наверно, нет нигде, ну развев Нигерии какой-нибудь. Ну, нищета,зато свобода. Был бы жив Сопровский —вот радовался бы. Такой припеввсех наших разговоров за четырепоследних года. Впрочем, сомневаюсь.Позволь трюизм: вернувшийся с войныили из лагеря ликует поначалу,но вскоре наступает отрезвленье:кто спорит, на свободе много слаще,но даже в лучшем случае, дружок,сам знаешь, чем прелестный сон земнойкончается. Распалась связь времен.Как много лет назад другой поэт —лысеющий, с торчащими ушами,в своем хрестоматийном пиджачкеэпохи чесучи, эпохи Осо —авиахима, сумрачно бродилпо улицам, и клялся, что умрет,но не прославит, а его никтоне слышал и не слушал…
***Хорошо в перелетной печалижизнь, полученную задармапроживать — погоди за плечами,восковая старуха-зима.А закат над Москвою заплакан,и в развалинах СССРрэкетир, комсомолец и дьяконпод прощальную музыку сфернакричавшись вселенной «сдавайся»,на дорогу выходят втроеми уносятся в медленном вальсечерез ночь, сквозь оконный проем…Что еще мне сегодня приснится?То «алло!» прокричат, то «allez!».Спица-обод, свобода-темница,мало счастья на Божьей земле.Сколь наивен ты был со своиминеприятностями, шер ами!Вот и рифмы нахлынули: имя,время, племя. Попробуй уйми,укроти их, мыслитель неловкий,уважающий ямб и хорей,что когда-то мечтал по дешевкеоткупиться от доли своей.
***Алкогольная светлая наледь, снег с дождем, и отечество, гденет особого смысла сигналить о звезде, шелестящей в беде.Спит сова, одинокая птица. Слышишь, голову к небу задрав,как на крыше твоей копошится утешитель, шутник, костоправ?
Что он нес, где витийствовал спьяну, диктовал ли какую строкуМихаилу, Сергею, Иоганну, а теперь и тебе, дураку —испарится, истлеет мгновенно, в серный дым обратится с утра —полночь, зеркало, вскрытая вена, речь — ручья молодая сестра…
Нет, не доктор — мошенник известный. Но и сам ты не лев, а медведь,Подсыхать твоей подписи честной, под оплывшей луной багроветь.Не страшись его снадобий грубых, будь спокоен, умен и убог.Даже этот губительный кубок, будто небо Господне, глубок.
***Когда пронзительный и пестрыйгорит октябрь в оконной рамебокастым яблоком с погоста,простудой, слякотью, кострами —еще потрескивает хворост,страница влажная дымится,но эрос сдерживает голос,и сердцу горестное снится.А где-то царствует инаяСтрасть — только я ее не знаю,заворожен своей страною,то ледяной, то лубяною.
Шуршит песок, трепещет ива,ветшает брошенное словона кромке шаткого залива,замерзшего, полуживого,где ветер, полон солью пресной,пронзает прелестью воскресной,где тело бедствует немое,и не мое, и не чужое —лишь в космосе многооконномбессмертный смерд и князь рогатыйторгуют грозным, незаконнымвосторгом жизни небогатой…
***Почернели — в гвоздях и огнях — привокзальные своды.Как давно этот мир не делили на воздух и воду.С горсткой каменной соли, сжимая ржаную краюху,выйду ночью к реке, напрягу осторожное ухо —вдалеке от Валгаллы, вдали от покинутой Волгивместо музыки вещей — лишь скрип граммофонной иголки.
Всходит месяц огромный, терновая блещет корона,все сбывается, что наболтала сорока-ворона,белобокая дрянь, балаболка, — не пашет, не вяжет,криком голову вскружит, пророчества толком не скажет,только крыльями узкими бьет, в неурочную поруунося перстенек за ворота, за синюю гору.
А под нею земля, там горящее ценится в рубль,а потухшее — в грош, там стремительно сходит на убыльугль пылающий, и на себе разрывает ошейникпес — не тех путешествий хотел он, не тех утешений —и на лысом, оглохшем лугу ради темной потехиорнитологи-лешие щелкают щучьи орехи.
Нет, пока не сожмет тебе горла рука птицелова,Шелести — заклинаю! — по чистым полянам, гортанное слово,смейся, плачь, сторожи меня, глупого, околооблаков белобоких. Ни Моцарта в небе, ни сокола.Но какая-то чудная нота, воскреснув совиною ночью,до утра утешает охрипшую душу сорочью.
***Вещи осени: тыква и брюква.Земляные плоды октября.Так топорщится каждая буква,так, признаться, намаялся я.Вещи осени: брюква и тыква,горло, обморок, изморозь, медь,всё, что только сегодня возникло,а назавтра спешит умереть,все, которые только возникли,и вздохнули, и мигом притихли,лишь молитву твердят невпопад —там, в заоблачной тьме, не для них лимноготрудные астры горят?
Я спросил, и они отвечали.Уходя, не меняйся в лице.Побелеет железо вначалеи окалиной станет в конце.Допивай свою легкую водкуна крутой родниковой воде,от рождения отдан на откупнехмелеющей осени, гдемир, хворающий ясною язвой,выбегающий наперерезветру времени, вечности праздной,снисхождению влажных небес…
***Прислушайся — немотствуют в могилесиреневых предместий бедный житель,и разрыватель львиных сухожилий,и раб, и олимпийский победитель —а ты, оставшийся, снуешь, подобноживцу, запутавшись в незримой леске, —как небеса огромны и подробны,как пахнут гарью сборы и поездки!То пассажир плацкартных, то купейных,шалфей к твоей одежде и репейникцепляются. Попутчик — алкоголикхрапит во сне. И хлеб дорожный горек.
Дар Божий, путешествия! Недаромвонзая нож двойной в леса и горы,мы, как эфиром, паровозным паромдышали, и вокзалы, как соборы,выстраивали, чтобы из вагоноввступать под чудо-своды, люстры, фрески.Сей мир, где с гаечным ключом Платонов,и со звездой — полынью Достоевский —не нам судить, о чем с тоской любовнойстучат колеса в песне уголовной,зачем поэт сводил по доброй волешатун и поршень, коршуна и поле.
Какой еще беды, какой любви мыпод старость ищем, будто забывая,что жизнь, как дальний путь, непоправимаи глубока, как рана ножевая?Двоясь, лепечет муза грешных странствий,о том, что снег — как кобальт на фаянсе,в руке — обол, а на сугробе — соболь,и нет в любови прибыли особой.Стремись к иным — степным и зимним — музам,но торопись — в дороге час неровен,и оси изгибаются под грузомжелезных руд и корабельных бревен.
ВещиБахытжану КанапьяновуНет толку в философии. Насколькопрекрасней, заварив покрепче чаюс вареньем абрикосовым, перебиратьсокровища свои: коллекцию драконовиз Самарканда, глиняных, с отбитыми хвостамии лапами, прилепленными славнымконторским клеем. Коли надоест —есть львов игрушечных коллекция.Один, из серого металла,особенно забавен — головасердитая, с растрепанною гривой, —когда-то украшала рукоятьстаринного меча, и кем-то остроумнобыла использована в качестве моделидля ручки штопора, которым я, увы,не пользуюсь, поскольку получилподарок этот как бы в знак разлуки.
Как не любить предметов, обступившихменя за четверть века тесным кругом —когда бы не они, я столько б позабыл.Вот подстаканник потемневший,напоминающий о старых поездах,о ложечке, звенящей в тонкомстакане, где-нибудь на перегонемежду Саратовом и Оренбургом,вот портсигар посеребренный,с Кремлем советским, выбитым на крышке,и трогательною бельевой резинкойвнутри. В нем горстка мелочи —пятиалтынные, двугривенные, пятаки,и двушки, двушки, ныне потерявшиесвой дивный и волшебный смысл:ночь в феврале, промерзший автомат,чуть слышный голос в телефонной трубкена том конце Москвы, и сердцеколотится не от избытка алкоголя или кофе,а от избытка счастья.
А вот иконка медная, потертая настолько,что Николай-угодник на ней почти неразличим.Зайди в любую лавку древностей —десятки там таких лежат, утехой для туристов,но в те глухие годы эта, дар любви,была изрядной редкостью. Еще один угодник:за радужным стеклом иконка-голограмма,такая же, как медный прототип,ее я отдавал владыкеВиталию, проверить, не кощунство ли.Старик повеселился, освятиликонку и сказал, что все в порядке.
Вот деревянный джентльмен. Друг мой Петяего мне подарил тринадцать лет назад.Сия народная скульптура —фигурка ростом сантиметров в тридцать.Печальный Пушкин на скамейке,в цилиндре, с деревянной тростью,носки сапог, к несчастью, отломались,есть трещины, но это не беда.
Отцовские часы «Победа» на браслетеиз алюминия — я их боюсьносить, чтобы, не дай Бог, не потерять.Бюст Ленина: увесистый чугун,сердитые глаза монгольского оттенка.Однажды на вокзале в Ленинграде,у сувенирной лавочки, лет шестьтому назад, мне удалось подслушать,как некто, созерцая эти многочисленные бюсты,твердил приятелю, что скороих будет не достать.Я только хмыкнул, помню, не поверив.
Недавно я прочел у Топорова,что главное предназначение вещей —веществовать, читай, существоватьне только для утилитарной пользы,но быть в таком же отношенье к человеку,как люди — к Богу. Развивая мысльХайдеггера, он пишет дальше,что как Господь, хозяин бытия,своих овец порою окликает,так человек, — философ, бедный смертник,хозяин мира, — окликает вещи.Веществуйте, сокровища мои,
мне рано уходить еще от васв тот мир, где правят сущности, и тенивещей сменяют вещи. Да и вы,оставшись без меня, должно быть, превратитесьв пустые оболочки. Будемкак Плюшкин, как несчастное твореньебольного гения — он вас любил,и перечень вещей, погибших для иного,так бережно носил в заплатанной душе.
29 января 1990 года