Генрих Гейне - Флорентийские ночи
Рассказывала Лоране очень медленно, словно бы во-. просительно, и при этом стояла передо мной у камина, где пламя разгоралось все жарче, а я сидел в том кресле, в котором, должно быть, сиживал ее супруг по вечерам перед отходом ко сну и описывал ей свои сражения. Лоране посмотрела на меня своими большими глазами, как будто прося совета, и склонила голову в грустной задумчивости; она вселяла в меня благородное и сладостное чувство жалости, такая стройная, юная, прекрасная -- лилия, выросшая на могиле, дочь смерти, призрак с ликом ангела и телом баядерки. Не знаю, как это произошло, быть может, виноваты флюиды кресла, в котором я сидел, но мне вдруг померещилось, будто я и есть старый генерал, вчера на этом месте живописавший битву при Йене, и мне надобно продолжить ^свой рассказ. Итак, я заговорил: "После битвы при Йене в течение считанных недель почти без кровопролития сдались все прусские крепости; первым сдался Магдебург -- сильнейшая из крепостей, оснащенная тремястами пушками. Разве это не позор?"
Мадемуазель Лоране не дала мне договорить -- грустного выражения словно не бывало на ее прекрасном челе, она расхохоталась, как дитя, воскликнув: "Да, это позор! Больше чем позор! Будь я крепость и имей я триста пушек, я бы не сдалась ни за какие блага".
Но мадемуазель Лоране не была крепостью и не имела трехсот пушек...
На этих словах Максимилиан оборвал свой рассказ и после коротенькой паузы тихо спросил:
-- Вы спите, Мария?
-- Я сплю,-- отвечала Мария.
-- Тем лучше,-- промолвил Максимилиан с легкой усмешкой,-- значит, мне не надо опасаться, что я нагоню на вас скуку, если, по обычаю нынешних новеллистов, слишком подробно стану описывать меблировку комнаты, в которой находился.
-- Только не забудьте кровать, дорогой друг!
-- В самом деле, это была великолепная кровать. Как и во всех кроватях стиля Империи, ножки представляли собой кариатид и сфинксов, балдахин сверкал богатой позолотой, где золотые орлы лобызались клювами, как голубки, являя, должно быть, символ любви в эпоху Империи. Занавеси полога были из пунцового шелка. И так как огни камина просвечивали сквозь них, нас с мадемуазель Лоране озарял огненный свет, и я рисовался себе богом Плутоном, который посреди раскаленного адского пламени держит в объятиях спящую Прозерпину.
Она спала, и я созерцал ее прелестное лицо, стараясь в ее чертах найти разгадку того, почему я так тянулся к ней душой. Что представляет собой эта женщина, какой смысл таится под символикой ее прекрасных форм. Но какая нелепость стремиться понять внутренний мир другого существа, когда мы даже не способны разрешить загадку своей собственной души! Мало того, мы по-настоящему не уверены, что на свете живут еще другие существа. Ведь порой мы не способны отличить трезвую действительность от сновидений! А то, что я увидел и услышал в ту ночь,-- что это было? Порождение моей фантазии или ужасающая правда? Не знаю. Помню одно -- пока самые безумные мысли проносились в моей душе, странный шум достиг моего слуха. Это была еле слышная ни с чем не сообразная мелодия. Она показалась мне очень знакомой, и наконец я различил звуки треугольника и барабана,-- музыка, гудя и звеня, казалось, доносится из необозримой дали, однако же, подняв взгляд, я увидел совсем вблизи, посреди комнаты, хорошо знакомое зрелище: карлик, мосье Тюрлютю, играл на треугольнике, мамаша била в большой барабан, меж тем как ученый пес шарил по полу, как будто хотел сложить свои деревянные буквы. Двигался пес явно через силу, и вся его шкура была в пятнах крови. Мамашу облекало ее неизменное черное траурное платье, но живот у нее уже не выпирал так комично, а свисал самым уродливым образом, и лицо было бледным, а не багрово-красным. Карлик, по-прежнему наряженный в расшитый кафтан французского маркиза былых времен и напудренный парик, казалось, немного подрос, возможно, оттого, что он ужасающе исхудал. Он снова щеголял чудесами фехтовального искусства и, шамкая, пытался хвастать, по своему обыкновению, но говорил он так тихо, что я не мог расслышать ни слова и лишь по движениям губ улавливал иногда, что он кричит петухом. Пока это карикатурно-кошмарное представление, точно игра теней, с неправдоподобной быстротой мелькало перед моим взором, я чувствовал, что мадемуазель Лоране дышит все беспокойнее. Ледяной холод ознобом пробегал по всему ее телу, руки и ноги сводило, точно от нестерпимой боли. Но вот, наконец, извиваясь, как угорь, она выскользнула из моих объятий, внезапно очутилась посреди комнаты и начала танцевать под приглушенную, еле слышную музыку мамаши с барабаном и карлика с треугольником. Она танцевала совсем так же, как некогда у моста Ватерлоо и на лондонских перекрестках. Это были тс же загадочные пантомимы, те же внезапные порывисто-необузданные прыжки, так же движением вакханки закидывала она голову, а временами так же пригибалась до земли, словно слушая, что говорят гам, внизу, потом содрогалась, бледнела, застывала и опять прислушивалась, приникая ухом к земле. И так же терла руки, словно умывала их. Наконец она, должно быть, снова бросила на меня тот же глубокий, страдальчески молящий взгляд, но лишь в чертах ее смертельно бледного чела мог я уловить этот взгляд, но не в глазах, ибо глаза все время были закрыты. Все затихая, угасли звуки музыки; мамаша с барабаном и карлик, постепенно бледнея и рассеиваясь, как туман, испарились окончательно; а мадемуазель Лоране все танцевала с закрытыми глазами. В ночной тиши уединенной комнаты этот танец придавал прелестному созданию такой призрачный вид, что мне становилось страшно, меня пробирала дрожь, и я был искренне рад, когда танец окончился.
Право же, эта сцена произвела на меня довольно тягостное впечатление. Но человек привыкает ко всему. И вполне вероятно, что именно загадочность этой женщины придавала ей особое очарование, и к чувствам моим примешивалась нежность, исполненная жути... Словом, через несколько недель я уже нимало не удивлялся, когда среди ночи слышались тихие звуки барабана и треугольника и дорогая моя Лоране внезапно вставала и с закрытыми глазами исполняла свой сольный танец.
Ее супруг, старый бонапартист, командовал воинской частью в окрестностях Парижа, и служебные обязанности не позволяли ему проводить много времени в городе. Разумеется, мы с ним стали закадычными друзьями и он проливал горючие слезы, когда в дальнейшем ему пришлось надолго расстаться со мной. Дело в том, что он вместе с супругой уезжал в Сицилию, и я больше не видел ни одного из них.
Завершив свой рассказ, Максимилиан торопливо схватил шляпу и выбежал из комнаты.