Борис Гребенщиков - Лес
Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), так что Тартусское шоссе, вылезавшее из-за кинотеатра, с отвечающим духу дня названием "Эхо", было мокро, слякотно, а трамваи проезжали с грязно-белым верхом (еще дул очень мерзкий ветер), стало ясно, что музыка никогда не кончится.
Это ничего, что побеленский чернобородый человек, всегда отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с которого мы начали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы переживаем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в эпоху, отпечатанных нотах "Битлз", после этого в мохнатой серо-голубой сумке ждет своего часа.
Больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами, отчитываться за такты, не переживаем, нас двое, нас может быть больше Музыка никогда не кончится, поэтому кто-то из нас встал на колени перед синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прикрепленным с другой стороны забрызганного стекла. Показалось, что там в маленьком желтом силуэте подводной лодки есть кто-то, кто помнит о нас, и верит, что пламя никогда не погаснет.
Стол передо мной завален бумагами, окно открыто настежь. Тремя этажами ниже подъехал прямоугольный индиго-желтый автобус, при виде которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: "С шестого раза ведь не сядем!" Некому так некому. Ведь все равно за окном огромные зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой же, с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и беломора хватит до конца дня.
Часы на стенке за левым плечом остановились, меня больше нечего не связывает с мирным течением реки времени. Нас двое: я и вечный, как первая влюбленность камня, Смольный собор, справа за окном. В твоем дне лихорадочного остуживания секунды отбивают чего-то.
Что это было, а?
СОН ТретийМикрофон выглядел слишком неустойчиво, он опять порадовался, что вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристалл, теперь можно петь, не думая о том, что гитару не будет слышно. струны вздрогнули под сжатыми пальцами, было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как любовники, прожившие вместе и дожди и солнце. "Ни одна женщина не умеет любить" - подумал он вскользь и повернулся к фортепиано. Снизу, из зала не было слышно, что он сказал тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его, даже во время разговора, гладили струны короткими, едва уловимыми движениями. Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой рубанули по струнам, и уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и прикосновение берегов. Песня представлялась ему в тот момент живым существом, девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под холодным дыханием нацеленным на нее глаз. Она защищена лишь сознанием своей беды, только это искренняя и жаркая любовь делает ее недосягаемой для слов и насмешек.
Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске. Руки, бьющие струны, словно очерчивали бьющееся тело и кружева старинным узором рисовали развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, и бледно - розовое знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала, как упокойный крик рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последним забытьи.
Ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко, асфальт под босыми ногами? Помнишь? Так пел он, хотя слова пели о другом. Песня о ночном прощальном прощальном ветре. Я подымалась девушкой, идущей по пояс в лунной дорожке. И смех просто так, и пульс Финского залива под руками. Он пел. Последний всплеск гитары был, как всплеск волны. И защищенный от непонимания зала, так же как и защищенный от их мимолетной любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и сдвинув гитару на бок, нагнулся, поднимая похожий на камышинку противовес. Только против одного но не был защищен, где в конце зала безошибочно выбранное освещение выхватило, как алмаз из песка. Черная тень, сразившегося и сбившегося к плечам, побледневшим золотом, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то, даже не смотря в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он опомнился и улыбнулся чересчур широко, сказав что-то пианисту, они засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно ослепли.
11
А эта глава выйдет совсем короткой потому, наверное, что много листов и исписал, пытаясь описать, что случилось, когда Уинкль проснулся. Ничего из этого не вышло. Встреча сразу двух хороших людей оказалось мне не под силу. Произошло собственно вот что:
Проснулся он и увидел, что толпа, заросшая мхом и подкосячной пылью, преследует сбежавших от них вшей, ибо без вшей, ей, толпе, как-то не по кайфу и жизнь не в жизнь. Тут появляется некий человек, Ходж Подж его зовут, объясняет Уинку что и почему. Это он ведет Уинки в некое место, место называемое Аю. Там все работают, ибо любят делать свое дело: музыку, краски, всякие науки, что кому угодно.
Должно было бы еще следовать долгое безумное занимательное описание Уинковых с Ходжем Поджем странствий по лабиринтам Аю, но это я тоже опустил, ибо на бумаге все вышло скучнее, чем на самом деле. Вообще-то еще много чего должно произойти: встреча с Мирандой, обернувшейся в самом неожиданном и приятным образом и визит в замок Роудер На, совокупно с историей графа Диффузора и еще кое-что. И самое нравоучительное и героическое путешествие Уинка в хижину волшебника Эф где на самом деле ничего нет, кроме кучи грязного тряпья. Но я это лучше поведаю за чашкой хорошего чая, так что не будем забегать вперед. Значит шли они, шли, а потом Ходж открыл дверь...
12
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно. Перед ним в путанице смешанного со снегом ветра, открылась бесконечность, площадь или поле, пустое и плоское до отсутствия горизонта, только ночь и снег. В это время он шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза от колющего снежного вихря и голос, заговоривший справа от него, сначала не удивил:
- Поэтому люди и становятся поэтами, собственная жизнь вдруг оказывается мала. Изо дня в день одни и те же стены, друзья, слова. Ничего не меняется, даже неожиданности приходится планировать самому. А ведь невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой и ничего не сделать, чтобы к вечеру измениться. Ты начинаешь писать стихи, пытаешься сказать о мире в тот момент пробуждения. И твоя сигарета пахнет как трава, давно прожитым каким-то июльском утром. Но это длится мгновение много-два. Но слова не удерживают этого, и умерев на чистом листе, теряют единственность произнесения. Единственное только здесь и только сейчас, прожитое дважды скучно. Следующая страсть-музыка. Там осмысленно все окружающее, только поющие с тобой строки естественны и искренни. Испытываемое тем, кто поет не имеет аналогов в реальности. Строишь из перебираемых тобой струн лестницу поднимаясь по которой, твоя душа обретает вдруг неповторимую возможность чувствовать, как не умеют люди, кристалльно правдивую и тем не менее протяженную во времени, как целовать только что выпавший снег.
Уинкль шел, забыв о снеге в лицо и боясь повернуть голову, чтобы не спугнуть эту снящуюся явь. Идущий справа говорил как бы самому себе, но этот слушающий он сам был Уинкль, и он слушал.
- Но поется так раз, другой, третий. Потом ты узнаешь закон правильного пения этой песни и становишься богаче ровно на нее. Поешь следующую - эту ты уже прожил. И раз от раза становится все меньше того, что ты можешь петь. Начинаешь писать сам. Но пишешь... Вот уже утро, и бесполезно - тебе больше не хочется.
Уинкль очень-очень осторожно скосил глаза вправо. Человек шел вперед как бы поверх ветра. Он не обращал внимания на идущего рядом с ним, на снег, на реальность снежной пустыни, простирающейся вне всякого пространства и времени. Странный, высокий, худой, в длинном черном пальто, узком, как перчатка, в фантастических очертаний меховой шапке, очень, однако, удобной, для ношения в такую адскую погоду, и продолжал думать вслух:
- Тогда становишься актером и живешь каждый раз чужой жизнью, которая всегда удивляет по-новому выражением глаз собеседника.
Тени за его плечом, непонятные интонации в давно знакомой фразе:
- Тут ты понимаешь, чего не хватало пению - неожиданности бытия, мельчайших пустячков, которые делают следующий миг неопределенным, возможность всякий раз собирать жизнь иначе - меняешь реальность как господь бог, сотни раз возвращаешься в исходный момент, чтобы начать все с начала - а вдруг все изменится, и мы увидим, наконец, свет. Однако же все остается на своих местах. Пьесу не переделаешь, и финальная мизансцена одна и та же. Это страшно - сотни раз прожить, искренне веря, что изменишь мир силой своей веры, но придти к концу, вспомнив каким-то десятым чувством, что все это уже было, и все ты делал в никуда.