Прорва - Кожушаная Надежда Павловна
Адъютант ушел к машине, постоял перед дверцей, но больше указаний не давал. Сел. Помолчал. Приказал шоферу:
— В Ленинград!
Лошадь красиво приподняла хвост, красиво повела ноздрями, а двойник мужа Анны выпустил изо рта целый бак задержанного во рту воздуха.
— Ну и что? — сказал Писатель Другу, выходя из писательского дома. — Совсем не больно.
— Скажите судьбе спасибо за то, что у вас есть такие друзья! — сказал Писателю Необратиевский. — Будь моя воля!..
— Он осознает! — суетился Георгий. — А дома я ему еще не то скажу!.. Вас подвезти?
Необратиевский кивнул, подумав, и Георгий побежал к машине.
Писатель с Другом шли по широкому тротуару, и Друг некоторое время торжественно молчал, паря над тротуаром. Потом они завернули за угол, Друг опустился на землю и разразился монологом:
— Весь суд я представлял себе, что будет, если я скажу им то, что думаю. «Уроды! Я не хочу, чтобы моя значимость определялась по тому, как я буду вести себя в день смерти… политбюро! Я хочу жить независимо от величия времени! Я — судьба! Я — личность! И я имею право думать так, как мне дано от Бога, а не так, как велено!» …И как я сдержался? — и смеялся от счастья: он никогда еще не был так красноречив и свободен, как сейчас. Его несло и подбрасывало от того, что он только что совершил подвиг.
— Но как они тебя ненавидят! — продолжал он, незаметно для себя начиная маршировать в ногу с Писателем, который выдувал из сжатых губ радостный военный марш. — Знаешь, почему Георгий назвал тебя посредственностью? А… потому что Необратиевский сказал пред судом: «Покажите мне настоящего гения — и я буду есть на нем огурцы! Но только настоящего! Ненастоящего не показывайте!» И Георгий отыграл… нет, как они… помнишь, ты один раз сказал гени-аль-ную фразу: «Человечество ненавидит запах человека!» Это ге-ни-аль-но!
— Это не я сказал, — Писатель оборвал марш.
— Это ты сказал!
— Это не я! — Писатель повысил голос. — Я повторил!
— А кто сказал?
— А вот это вас на касается, — и Писатель пошел дальше, засунув руки в карманы, чтобы не ударить.
— «Вас»?! — Друг изумился неприязни. — Ничего ты не понял. А ты знаешь, что бы я тебе сказал, если бы был «вас»?! — И даже остановился в азарте. — Я бы сказал: «Слушай, ты, конечно, гений, но ты идиот. Не пиши ты им гениально! Напиши им… интермедию, в конце концов! Им же все равно! Им — все равно!..» Но я так не сказал? И не скажу, — опять догнал и зашагал рядом, и опять почувствовал себя человеком. — Ничего. Время лечит. Главное, что ты опять можешь писать. Ничего.
Они стояли у писательской квартиры.
— Я тебя довел, я спокоен, — сказал Друг, пожимая Писателю руку. — До завтра, — и заставил Писателя трижды поцеловаться с собой.
Писатель резко закрыл за ним дверь, пошел на кухню и вернулся на звонок. Распахнул дверь.
Друг, засунув руки в карманы, стоял перед ним:
— Знаешь что?.. — медленно. — А у тебя есть что-нибудь ненапечатанное?
— Прямо сейчас? — спросил Писатель. Друг вошел в квартиру и прошел к рабочему столу. На столе лежала рукопись, которую читал Адвокат когда-то. Писатель молчал.
Друг вытащил одну руку и листнул рукопись:
— Нет, сейчас читать не буду. Хорошее?
— Нормальное, — ответил Писатель и побледнел.
— Больше ничего нет?
— Больше — ничего.
Друг достал ручку, повернул рукопись лицом к писателю и попросил:
— Напиши: «Посвящается моему другу. Мне». Если я действительно для тебя значу. Если ты — человек, — и опустил глаза, потому что ему стало бы очень больно, если бы ему отказали.
Писатель взял ручку и быстро, быстрее, чтобы Друг наконец ушел, подписал рукопись.
Друг выдохнул счастливо, и на глазах его показались слезы:
— Спасибо, — и опять трижды заставил писателя поцеловаться с собой. — Ты действительно гений. Пойду, а то расплачусь. Сегодня брать не буду: потеряю на радостях. Завтра заеду на таксомоторе!.. — Погрозил пальцем. — И кстати, завезу словарь синонимов, — и еще раз поцеловал.
Писатель не стал закрывать за ним дверь: у него дрожали руки и колени от бессильной ярости.
Дверь опять открылась, и Друг сказал с порога, всунувшись в квартиру:
— У тебя в ящике письмо! — и все-таки ушел, наконец.
Писатель смотрел на рукопись. Дарственная надпись на титульном листе быстро превращалась в червей, черви стали жрать бумагу.
Писатель вышел на кухню, открыл окно, чтобы глотнуть воздуха: он действительно любил то, что написал.
По улице шел Друг, и даже с шестого этажа было видно, что в голове его вот-вот родится какая-то значительная мысль, о которой даже не подозревает мир.
Писатель успокоился.
— Почему-то неохота писать, — сказал он. Плюнул в Друга, но тот успел завернуть за угол, и плевок пропал даром.
Писатель закурил папиросу. Красиво, как в кино. Стряхнул пепел за окошко — и прыгнул вниз, на асфальт, с шестого этажа, постаравшись обогнать пепел и упасть так, чтобы голова его сразу разбилась на тысячу кусочков.
От звука разбившегося Писателя Адвокат, ушедший пешком по набережным Москвы-реки, решился — и прыгнул в воду, умело перепрыгнув ее саженками, вылез на другой берег другим человеком: пока плыл — зарос щетиной, потерял очки и шарф. Пошел — и даже походка изменилась у него.
— Добрый вечер, здрассте! — сказал он миловидной женщине в форме строителя метро. — Я иду в Нижний Тагил. Поехали.
Она засмеялась: такой веселый! Он поправил котомку, вылил воду из сапог и тоже улыбнулся:
— Ну и зря! Там в лесу во-от такие рябчики! — и зашагал дальше.
— С наступающим! — крикнула женщина и помахала, высоко вытянув руку вверх, а другой — прикрыв подмышку: так «махали» тогда в кинофильмах.
«Друг Мой!
Вряд ли мы увидимся еще, — писала Анна по-французски, строго выговаривая французские слова, с наслаждением комкая их и опускаясь голосом все ниже и ниже, стараясь басить, как лучшие француженки. — Но письмо мое вовсе не трагическое: я устала от трагедий. Вчера мне было страшно в последний раз, и сегодня я здорова. Я приготовила обед, большой, какой готовила мама. И почти все приготовленное пришлось выбросить наутро. Я заплакала, потому что ничего не бывает просто так на свете: если я выбрасываю еду, значит, впереди обязательно будет голод. Помнишь, как было голодно, как мучительно!.. И когда я придумала этот бывший-будущий голод, я устала вдруг. Я уснула и выспалась и спросила себя: какой голод? Зачем? И вместе с выдуманным — исчез и тот, настоящий, бывший когда-то…
Я ухожу. Я пересаживаюсь в другой таксомотор.
А он обязательно простит меня. Только не плакать и забыть голод».
Писем на столе было два: одно, по-французски, в Париж, другое — по-русски, в Москву, Адвокату.
Письма продолжались, Анна одевалась под их разговор. Ей пришлось долго двигать повязку на лице. Пришлось перекрасить губы в более темный цвет. А письма продолжали унисон в два языка:
— «У папы был футляр, железный футляр для бутылки, на случай, если в дорогу захочется взять шампанского. А я выбросила его.
Еще от папы остались две рюмочки, которые складывались в яичко, если в дороге захочется угостить попутчика. Их я тоже не могу найти. Самое страшное, что я не могу вспомнить: что еще из „бесполезного“ я выбросила еще? Микраль? Нет, микраль был у тетки Ольги. Можно было бы назвать это щедростью или безалаберностью, если бы это не было так… жестоко по отношению к папе…»
Анна надела пальто и обнаружила в кармане дыру, а в подкладке — предмет. Она засунула руку глубоко в подкладку — и вытащила оттуда часики, в крышку корпуса которых была вделана миниатюра с ней самой: шестнадцать лет, профиль, девочка, переполненная красотой и будущим счастьем.
Анна поцеловала миниатюру и улыбнулась спокойно.
«Адье, Мари». «Прощайте, мой Адвокат», — сказали письма и опустились в карман пальто.
Анна вышла из дома, закрыла квартиру и выбросила ключ в мусоропровод.
Ее впустили в комнату свиданий, она сказала: