Иосиф Маневич - За экраном
Помимо «Экрана» в издательстве «Рабочей газеты» в ту пору выходили «Крокодил», «Работница», «Хочу все знать», «Мурзилка», поэтому на Тверской, дом 3, все время было людно – много авторов, много новостей и много анекдотов. Под окнами «Экрана» шумел Охотный ряд, видны были Иверские ворота, где, рядом с редкими богомольцами, шумела мелкая торговля. В самом доме с угла был старинный извозчичий трактир – в то время столовая Нарпита, – но все равно у входа ее стояли пролетки, а за столами сидели журналисты вперемежку с извозчиками, пили горячий чай и ели жареную колбасу.
Отлично помню свой первый рабочий день за редакционным столом. Я никогда не служил, в университете все лекции заканчивались в два часа, причем на половину их я не ходил, поэтому, просидев с девяти до пяти над рукописями, я встал, шатаясь, и едва доплелся до дома. Ныло тело. Я подумал, что вообще не смогу служить. Так продолжалось три дня. А через неделю я почувствовал себя вольготнее: организм перестроился на всю мою длинную служебную жизнь и закалился для существования в кабинетах, на заседаниях, конференциях, в комиссиях…
Как я уже сказал, в «Экране» я числился литературным секретарем. Штаты тогда были скромные, журнал выпускали пять человек: ответственный редактор Ю. Березовский, сын известного писателя Феоктиста Березовского, зам. редактора Р. Роман, ответственный секретарь, литературный секретарь и один литературный сотрудник. За время, проведенное в «Экране», – если учесть, что один месяц я заменял ответственного секретаря, – я вполне приобщился к полиграфическим делам, сделал два макета номеров самостоятельно, правил рукописи и беседовал с авторами.
Фактически журнал редактировал Роман. Мне он хорошо запомнился, поскольку был автором стихотворения на смерть Ленина, которое я читал, еще будучи школьником:
Ли Чан покачнулся, Ли Чан побледнел,
Потемнело в глазах у Ли Чана,
Ли Чан на ступеньки дома присел,
У Ли Чана глаза в тумане,
Умер Ленин.
А как же они?
Как же китайские кули?
Неужто всю жизнь влачить свои дни
Под угрозой хлыста и пули?
Тогда, в мои школьные годы, Роман казался мне лучшим советским поэтом. Когда же мы встретились, я воспринимал его стихи не иначе как вирши. Но человеком он оказался приятным и деятельным, если бы не извечное для русского таланта бедствие: он пил. Журнальное дело, однако, Роман знал, и многое я от него перенял. Относился он ко мне дружелюбно.
Понятно, после «Экрана» жизнь в «Пролетарии» показалась малопривлекательной, и я стремился перейти в другую газету. Мой друг Игорь Успенский, работавший в «Вечерке», успел «закрепиться» там и смог рекомендовать меня. Вскоре я стал репортером «Вечерки». Здесь был другой ритм работы, а главное – другой ее класс: в ту пору это была одна из наиболее живых газет, и работали здесь журналистские асы. Это обязывало, подстегивало. Было трудно, порой обидно, когда материал не шел или подвергался жестокой правке, – зато это была высшая школа для газетчика.
Штат в «Вечерке», как и в «Экране», был небольшой, человек двадцать. Это сейчас ее выпускают сотни сотрудников. Редактором был Володин, человек мало чем примечательный, тон газете задавал информационный отдел. Заведовал им глухонемой (!) Зыбин. Он же должен был осуществлять партийное руководство. Зыбин что-то верещал, а больше писал нам на бумажках. Однако его заместителем был Кутузов, матерый журналист, который, по существу, и творил всю информацию, дирижируя работой десятка репортеров. Его заповедь была коротка: в заметке без всяких красот (к которым все мы стремились) должно быть сказано: где, когда и что. Он безжалостно вычеркивал все лирические отступления и эффектные концовки.
Литературным секретарем был Зоров, тоже дореволюционный репортер и тоже глухонемой, как и Зыбин. Весь заросший бородой, в ту пору совершенно немодной, он был похож на Карла Маркса, только в очках. Спорить с ним было невозможно. Он смотрел на тебя умоляющим и вместе с тем твердым взглядом, в котором выражалось одно только желание: чтобы ты скорее уходил. Я тыкал ему в зачеркнутую строку, а он поднимал на меня глаза и протягивал заметку обратно. Перепечатывать заново и начинать спор было хлопотно, я опять тыкал Зорову испещренную его пером рукопись, а он одобрительно похлопывал меня по плечу и прикладывал пальцы к губам, как бы посылая воздушный поцелуй и свое одобрение. Взгляд его говорил: это ж теперь не заметка, а конфетка. Ну и шло в набор. В газетной полосе выглядело пристойно – наверное, лучше, чем было, – но авторское самолюбие оказывалось задето. Сердиться на Зорова было невозможно: он буквально с аппетитом брался за каждую новую заметку, и таинственная улыбка не сходила с его лица, пока он правил… Он наслаждался! Так и сидел, защищенный своей глухотой от нашей трепотни, шума машинок. Приходил раньше всех, уходил позже всех и всегда был на месте.
Среди репортеров номером первым считался Тихонравов. Он был старше нас лет на десять, в прошлом военный летчик, повредивший ногу во время посадки. Несмотря на хромоту, он везде был первым. Неутомимый, жизнелюбивый и меркантильный Тихон. Его гонорар считался самым высоким и доходил до трехсот рублей в месяц. Наиболее злободневные, напористые заметки выходили за подписью «Тих. Равов». У него была куча знакомых во всех областях жизни, его везде знали – от Моссовета до домкома. Его почитатели звонили в отдел, сообщая ему важные новости. Он плотоядно улыбался, мчался куда-то – или прямо шел диктовать, пока мы сидели и ждали, что напишет Зыбин на пригласительном билете или повестке дня какого-нибудь собрания. Вскоре я получал, наконец, очередную повестку, где значилось: «Маневич, пятнадцать строк». Объяснять ему, что пятнадцать строк – это мало для отчета о заседании Академии наук или о диспуте в Политехническом, было бесполезно: он начинал что-то верещать, вроде: «Жося, Жося (так он звал меня), брось, раб, улыбай!» Что означало напутствие работать и улыбаться.
Утром я приносил отчет или диктовал его по телефону – рано идти в редакцию не хотелось. Теперь уже судьбу отчета – который, как правило, в два-три раза превышал зыбинскую норму – решало то, что можно было из него «отжать» усилиями Зорова. Когда в полосе отчет занимал строк тридцать-сорок вместо зыбинских пятнадцати – это была высшая награда.
Репортеры Рождественский, Карцман и Колодный никогда не спорили с Зыбиным и ничего не ожидали: они сами разбирали повестки.
Рождественскому принадлежала юстиция. Материал он давал ежедневно. Фемиду он обслуживал в «Вечерке» в течение тридцати лет – и до меня, и после. Его знали все составы судов, Верховных и Народных. В прокуратуре Наркомюста в коллегии защитников его принимали как своего. И действительно, лучшие судебные отчеты тогда бывали именно в «Вечерке». Петя был молчаливым, вежливым, замкнутым и сухоруким, писал левой. В дрязгах не участвовал, всем улыбался. Писал он занимательно и судебное дело знал досконально.
Геня Колодный, чахлый еврей, добрый и веселый, никогда в жизни не занимавшийся спортом, был величайшим его знатоком. Он знал всю спортивную Москву, и вся спортивная Москва знала его. Тогда спорт не был в таком почете, как сейчас. Ориентир был на массовую культуру, и спортсмену попасть в газету было не так просто. Геня же был всесилен и справедлив, тренеры и физкультурное начальство его ценили, и изо дня в день все от футбола до пинг-понга освещалось Геней Колодным. Он, между прочим, положил начало спортивно-репортерской династии. Сейчас пишет его сын – тоже хорошо, и даже вышел на мировую арену. А Геня за пределы Москвы никуда не отлучался, время было другое.
Театрального репортера Ларского знала актерская братия всех московских театров. По тому суровому времени он был редким франтом. В шикарной тройке, в гетрах и широкополой шляпе «барселона» он напоминал преуспевающего нэпмана. Ларский ни разу не написал ни строчки, кроме суммы прописью получаемого – и всегда солидного – гонорара. Он сообщал! Приходил и диктовал машинисткам, усердно кормя их конфетами. Его сообщения представляли собой полусплетни за кулисами театров. Он нес их Зорову, затем – зав. отделом искусств Млечину. Они облекали его полуграмотные сообщения в форму театральной хроники, широко представленной на страницах «Вечерки». Ну не умел Ларский писать! Зато он умел узнавать. Он знал все, что творилось на театре, всегда успевал вовремя появиться и у кого угодно взять интервью.
На всех премьерах и генералках он появлялся с пышнотелыми разодетыми блондинками, восседал в первых рядах и запросто раскланивался с Книппер-Чеховой, Яблочкиной, Качаловым и Остужевым.
Кино принадлежало Л. Ваксу-младшему (был еще старший, партийный В. Вакс). Так же как и Ларский о театре, Лева Вакс все знал о кино. Он, правда, мог сам написать рецензию, что и делал регулярно, но чаще брал интервью и передавал репортажи со съемочных площадок.