Елена Головина - Антология современной французской драматургии. Том II
Ну да ладно.
Я повторяю: «Ну да ладно», только на этот раз ни к кому не обращаюсь. Может быть, даже не говорю, а думаю: «Ну да ладно», сам уже не знаю, — дали б мне сейчас ковер, я бы, наверно, под него заполз.
Молчишь, точно я ничего не сказал, а я, между прочим, сказал тебе кое-что, и не думай, пожалуйста, что для меня это обычная вещь — бросаться словами «я тебя люблю», да еще в такой час, да без какой бы то ни было перспективы, потому как известное дело, перепил и недоспал, — я, можно сказать, все поставил на карту и проиграл, и это, увы, так: моя ставка испарилась, растворилась в неизбывной прозрачности, канула в небытие, а твое отражение улыбается, и я на него смотрю мельком, потом упираюсь взглядом в собственные бутсы, потом поднимаю глаза на любителя минералки — он уж за четвертый литр принялся, а сам от динамика оторваться не может, прямо молится на него, взывает, шепчет заклинания, чтобы уже знакомый девичий голос снова пригласил его на посадку, — а я, я потерпел головокружительное фиаско, можно сказать, сел в глубочайшую грязную лужу, да как сел — волну поднял и сижу теперь в этой самой луже прочно и основательно — вот так вот, чувак, знай свое место.
Пауза.
Не стоило рассказывать тебе про сексокосилок.
Нечего было даже и думать про них, ты ведь такая ведьма, все насквозь просекаешь.
Да никогда я не ходил к этим косилкам, разве чтобы убедиться, что телки на Гран-Виа вкалывают больше, чем любые другие, — вот ведь кретин, болван, идиот, снова я…
Деваха в громкоговорителе вняла наконец мольбам глушителя минералки, посадка через десять минут — а этот разволновался пуще прежнего, ему, видать, голоса мало, ему еще личико подавай, на себя теперь злится, что столько выдул перед полетом, — ну все, хана, ему теперь не до лиц и не до голосов, весь полет в сортире проторчит — эх, если б еще турбулентность добавить, вот бы ему урок был, а то наобещал с три короба, а дать ничего не дал — я вот, к примеру, наоборот, сказал тебе «я вас люблю», да только ты… Ты хотя бы понимаешь, что я не абы кто?
Я отдал все, я подарил тебе эти несколько слов, которых достаточно, чтобы сказать потом «я отдал все», — вот, к примеру, признание вроде моего — как же, ты потом всю жизнь будешь вспоминать, как в Мадридском аэропорту какой-то мужик выдал тебе такое в шесть утра, а все потому, что не спал толком, да еще и выпил лишнего, а все потому, что твой профиль его заворожил и что в тот момент он предпочел сказать тебе «я вас люблю», вместо того чтобы сигануть вниз с самолета, на который собирался сесть, или взорвать его к чертовой матери, чтобы ты погибла вместе с ним и тогда это было бы так романтично, что аж челюсти сводит, — ты всю свою жизнь будешь вспоминать того мужика и, может быть, даже в конце концов начнешь гордиться, что смогла возбудить в мужчине — пусть даже этот мужчина я, с мордоворотом боксера после матча, — что смогла возбудить в нем желание сказать тебе «я люблю вас», при том что ничего больше ты про него не знаешь и знать не хочешь, стерва.
Пауза.
Я тоже всю жизнь буду помнить, как однажды в шесть утра дал маху, признавшись в любви незнакомке, про которую ничего не знал не ведал, ни из какой она страны, ни какого роду-племени, ни на каком языке она говорит и есть ли у нас вообще общий язык, и на всю жизнь у меня останется впечатление, что я прошел мимо чего-то большого, потому что я сделал из тебя птицу и командную башню, а ты…
Прости, что назвал тебя стервой, моя Дульсинея.
Я вот тут…
Дон Кихот, тот не был косноязычным.
Ты читала? Затянуто немного, не находишь?
Слушай, я назвал тебя стервой — прости, забудь, не бери в голову.
Так — это я уже себе, — посмотри в свой билет, проверь в сотый раз время вылета и номер рейса, подумай о чем-нибудь другом, только тихо подумай, не то она тебя услышит и поймет, что это не блажь, это твое «я люблю вас», а всерьез, потому что ты ранен, только не самолюбие ранено — никаких «само» и никакого «любия», все это ерунда, — я действительно ранен и готов все послать к черту — все, потому что ты мне отказываешь, отказываешь даже в улыбке, даже в «спасибо», хотя «спасибо» — это худшее, что можно придумать, но даже на «спасибо» ты не расщедрилась. Скажи, тебе так трудно сказать «спасибо», когда тебе говорят «я тебя люблю»?
Эк меня занесло.
Вот ведь все-таки стерва.
Пауза.
А что ежели в конечном итоге, в результате моей несуразности и твоего молчания, то есть в конце этого тоннеля, где я пытаюсь нащупать выключатель или тропинку под ногами или, в совсем уж крайнем случае, услышать простое человеческое «спасибо», — что ежели в результате моих любовных признаний и твоего отсутствия чего бы то ни было в ответ вдруг обнаружилось бы, что существует малю-ю-юсенькая такая неувязочка, вернее, несостыковочка, а именно наш с тобой язык… я хочу сказать, что твой язык решительно не похож на мой, настолько не похож, что твой и мой языки никогда и нигде не могли бы встретиться и договориться, а это значит — привет-крокет, здравствуй недоразумение. О нет, черт подери, беру все сказанное назад, ты понимаешь, о чем я. Беру назад.
Я буду говорить тебе о любви на всех языках, которые знаю, пока эти языки не иссякнут, пока не найду твой язык.
И не думай, пожалуйста, что я вдарился в лингвистику для отвода глаз, а на самом деле мне страсть как охота поцеловать тебя взасос и почувствовать твой реальный язык, этот сочный и упругий кусок мяса, пока ночь еще липнет по закоулкам аэропорта, а самолеты похожи на ночных птиц и взлетное поле все во мгле и тумане, совсем как я сам, и все кругом серое, что кошки ночью, и ты меня в упор не видишь, и вообще, блин, ты встаешь.
Пауза.
Блинский еж.
Ты отозвалась на приглашение девицы в громкоговорителе, которая в очередной раз объявила посадку на наш самолет, то есть на твой самолет, потому что ты встала, а в руке у тебя зеленый чемоданчик — ну прям кусок зеленого луга — и идешь к гейту, который указала девица.
Нет, я не сдвинусь с места, прежде всего потому, что, когда ты встала, скамейка устрашающе заскрипела, и плевать я хотел на то, из какой ты страны и какой особенный вкус у твоего языка, и нужна ты мне как прошлогодний снег, моя дорогуша, моя красавица, мое пустое место, потому что росточком ты, оказывается, не вышла, и вообще любовь — это чушь собачья на постном масле, а уж моя любовь и подавно, ниже плинтуса, а ты пока что заняла место в очереди на посадку.
Ты достала паспорт, а чувак с минералкой тут же пристроился рядом, вон он, что-то у тебя спрашивает и показывает свой паспорт, и ты, ты тоже показываешь ему свой, вы смотрите друг другу в паспорта, — а я вот думаю, какого черта надо показывать паспорт, если ты с человеком не знаком, это ведь тебе не хухры-мухры, ведь там всёшеньки про тебя прописано, имя-фамилия-где-родился и все границы, которые ты за последние годы пересекал, и куча всяких штемпелей и печатей, доказывающих, что ты действительно летал на самолетах, менял часовые пояса, переживал моменты безвременья и потерянности, когда цепляешься за буй как за последнюю надежду, — короче, весь ты в своем паспорте как на ладони — и ты показываешь все это глушителю минералки. Сказать, что я об этом думаю? Этому палец в рот не клади, оттяпает, а сам в лес, как говорится, так и смотрит, значит, долго не задержится, вот тебе вся правда-матка.
Он аж расплылся, глядя на твою фотку, ты тоже улыбаешься, разглядывая евойную, и если он сейчас не описается, то у него, видать, крепкие нервы, я бы давно уж сблевал от стольких проявлений любви: и паспорт нараспашку, и ты там вся «извольте пожалуйста», без стыда и стеснения, и улыбка в придачу, черт подери, обворожительная улыбка анфас из разряда «солнце из-за тучки», — а я тут, понимаешь, созерцаю собственные штиблеты и красный саквояж и истекаю, можно сказать, кровью, и у крови вкус картона, и башка вращается так, что все плывет… А про шлюх на Гран-Виа я вспомнил исключительно, чтобы тебе досадить, и даже утверждаю, что это лучшее, что есть на свете, а ты им и в подметки не годишься, тебе до них еще учиться и учиться надо, а этот оплывший пузырь с водой, ему тоже рядом с ними делать нечего, от одного его вида с души воротит, — а ты, от одного твоего вида голова идет кругом, ну да будет об этом.
Все, голова встала на место, а Дон Кихот на тебя и смотреть бы не стал.
Ты когда поднялась, под тобой скамейка застонала, и ничего в тебе нет особенного, телки на Гран-Виа те хоть ласковые, а тебя не научили даже «спасибо» говорить.
Пауза.
Останусь сидеть.
Иди в свой самолет, показывай кому хошь свой паспорт.
Пойди трахнись с этим типом.