Скорбная братия. Драма в пяти актах - Петр Дмитриевич Боборыкин
Сахаров. Привез он новую повесть?
Кленин. Привез, я уж его допрашивал. Говорит, еще не отделана. Да врет, хоронится!
Подуруев. Наверняка отдаст туда… тем ерихонцам!{18}
Кленин. Навряд ли, я похлопочу, буду бить челом во имя старой приязни.
Сахаров. Удивительно, как это, Погорелов – художник, и вдруг печатает свои вещи там!..
Подуруев. Душа моя, это делается по русской распущенности. С редактором приятель, вот и все. А внутренно – он наш. За хересами-то все-таки не мешало бы послать. Можно будет и генерала от литературы угостить.
Кленин. Да кого послать-то? Моя дуэнья удалилась, кажется, ко всенощной.
Подуруев. Вот я покричу. (Подходит к дверям в переднюю.) Акулина! Здесь ты? Никого! Да уж нечего делать, я сам сбегаю.
Звонок.
Вот и наши катят! (Идет в переднюю отпирать дверь.)
II
Бурилин и Караваев, за ними Подуруев.
Кленин. А! милости просим! И ты, Караваев, редкий гость!
Караваев. Сам знаешь: мы только по субботам от службы избавлены.
Кленин. Служба! Скверное слово в устах художника!.. Садись, садись, дружище, и ты, Бурилин. Вы вместе прибрели?
Бурилин. Караваев ко мне завернул.
Караваев. Ну брат Виктор, какой он мне сейчас хор отмахал из новой оперы!.. То есть я тебе скажу: сверхъестественно, сначала этак на басах все гудит, как море разливается, потом альты подхватывают и вправо и влево, а в оркестре, говорил, в это время на арфе будут подыгрывать! Нет, ты попроси его в существе изобразить.
Кленин. Еще бы! Да вот, досада, инструмента не завел. Видите, братцы, мебели-то у меня скудно. Обзавожусь, хочу совсем устроиться, на буржуазную ногу. Дайте срок, на Щукин{19} отправлюсь покупать диван!
Бурилин. Нет, ты лучше попроси Караваева представить, как генерал про своего племянника рассказывает.
Подуруев. Ну-ка, ну-ка! Караваев! Пожалуйста!
Кленин. Занятно прислушать.
Караваев (делает старческую мину). Есть у меня племянник. Развитие, кричит, прогресс! Чего? Я спрашиваю! Стремимся, говорит, эмансипацию{20} ввести, движение хотим устроить. Куда? Говорю. (Пауза.) Водку сильно пьет!
Все. Ха, ха, ха!..
Сахаров. Водку пьет!.. Это превосходно!
Кленин. Эх, если б они только водку пили…
Подуруев. А вот в том и дело, что трезвую мораль проповедуют!
Бурилин. Нет, господа, противнее всего, что и у нас, в музыкальном мире тоже завелись скептики и высокоумные критики. Мерзость, кричат, ваш Вагнер, гнилой романтизм, глупые бредни, бездарные ходули! Ворует он, походя ворует! У кого же, спрашиваю, позвольте узнать? А вот хоть бы у Вебера. Хваленый марш из «Тангейзера» есть не что иное как перековерканный веберовский мотив из «Волшебного стрелка»… Ну, скажите на милость, есть ли что-нибудь общее по тону, по движению, по идее, между этой фразой (поет) и этой (поет)! Ведь надо, чтоб уши были заложены навозом для такой колоссальной наглости и клеветы! И кто же эти критики? Кретины, идиоты!.. Знаете вы братьев Трусовых, спрашивает меня на днях один знакомый? Знаю. Который, говорит, из них музыкальные критики пишет? Отвечаю: они все четверо пишут. Кажется, это самый высокий из них? Они все, говорю, с коломенскую версту. Стеклышко который в глазу носит? Они все со стеклышком. Глупый такой? Да они все глупые! Так и не могли мы столковаться!{21}
Подуруев. Ха, ха! Недурно!
Кленин. Да, братцы, настало время вражды и ехидства! Вот сейчас мы толковали об Элеонском. Милейший наш философ того мнения, чтобы его привлечь сюда. Милости просим, если уживется с нашим законом; но компромиссов нам не делать с рассудочной язвой! Чего нам не достает! Я, слава Богу, теперь окреп и ожил в вашем кружке, обещаю работать за десятерых! Всякий молодой талант пригрею сердцем, много страдавшим на своем веку. Философская мысль нашла даровитого жреца вот в нем (указывает на Сахарова), искусство живет в вас, Бурилин и Караваев, муза и игривый смех в беспардонном Подуруеве. Без злобы к человеку, без пощады к сатанинской гордости лжеучителей – вот наш лозунг! Пускай он скажется словами поэта:
Мы в жизнь вошли с прекрасным упованьем,
Мы в жизнь вошли с неробкою душой,
С желаньем истины, добра желаньем,
С любовью, с поэтической мечтой!{22}
Звонок.
Подуруев. Гости! Это, наверно, Гудзенко с Элеонским. (Идет отворять.)
Сахаров. Ты уж, Виктор, с ним помягче…
Кленин. Не упрашивай, душа моя, разве я зверь какой?
Караваев (строит гримасу). Водку сильно пьет!
Все смеются.
III
Гудзенко, Элеонский.
Гудзенко (с акцентом). Представляю тебе, Кленин, и прошу любить да жаловать: Элеонский Григорий Семеныч.
Элеонский молча подает руку Кленину и кланяется остальным.
Кленин. Душевно рад! Вот вся наша семья: Сахаров, Подуруев, Караваев, Бурилин.
Бурилин. В Петербурге живешь годами, бываешь, кажется, в разных кружках, а никак не столкнешься!
Элеонский. Да-с.
Кленин. В том-то и беда, что нет никакого центра, где бы могли сходиться люди всяких оттенков{23}.
Элеонский. Какая же в этом беда?
Кленин. Как же, помилуйте. Отчего же общий раздор, безобразная полемика, сплетничество?
Элеонский. Сплетничать будут во веки веков. Есть салопницы{24} в каждом звании, и в писательском тоже…
Сахаров. Однако, если б был общий центр…
Элеонский. Только пуще ругались бы, вот и все. Ведь не оттого друг друга колошматют, что не встречаются, а оттого, что ненавидят друг друга. Дело понятное.
Кленин. Поверьте, половина вражды от недоразумений, от задора, от невежества!
Элеонский. Не знаю-с. Нужно себя великим мудрецом объявить для того, чтобы распознать, в чем вся суть заключается. По-моему, не в пример проще рассудить так: тот, кто шкуру свою подставляет, кто выезжает не на миндальностях одних, да на музах, видит, что ему ни от кого подспорья не ждать окромя себя. Вот такие-то люди сами себе проложили дорогу, им и идти по ней; а кто не за них, того, известно, надо отшпандорить-с, хе, хе!
Кленин. Позвольте, вы очень ошибаетесь! Вы убеждены, что так называемые новые люди{25} никому не обязаны своим развитием?
Элеонский. Кто же, скажите на милость, радел для них?
Кленин. Да хоть бы мы.
Элеонский. То есть, как же это вы и кто это вы?
Кленин. Мы – люди сороковых годов{26}. Я знаю, про нас кричат, что мы дрянь, невежды, обскуранты, что мы до сих