Татьяна Майская - Забытые пьесы 1920-1930-х годов
Центральные герои «Ржавчины» — студенты (среди которых и прежний подпольщик, боевой командир, а ныне — развращенный властью комсомольский вожак Константин Терехин), «богемные» поэты персонаж, казалось бы, второстепенный — нэпман Панфилов. Но именно ему и отданы и самые выразительные монологи, и обоснование темы вещи:
«Все сейчас подлецы. В каждом подлец сидит <…> Вот, говорят мне, конец тебе, нэпману, — социализм идет. Нет, товарищи, подлость не позволит — в каждом человеке сидит. Вот на эту подлость надеюсь. Заметьте, тянет подлость каждого человека порознь, и у каждого своя. Один — на руку нечист, а другой — картишками увлекается, третий — до баб охоч, четвертый — заелся, а вместе на всех — ржавчина. <…> Вы, дорогие товарищи коммунисты, в социализм верите, а я в ржавчину верю. Вот!»
В 1927 году нэп доживал последние месяцы, свобода частного предпринимательства, вызвавшая к жизни инициативность, предприимчивость, властями уже рассматривалась как опасная. Спектакли по пьесе неизменно вызывали острые зрительские дискуссии, и пьеса вскоре была запрещена.
«Партбилет» Завалишина, задуманный как сатирическая комедия, попадает в месяцы резкого сужения пространства для свободного высказывания, когда Сталиным начата кампания по уничтожению когорты «ленинской гвардии», сопровождавшаяся ее общественной компрометацией. Центральный герой пьесы, старый большевик Сорокин, прошедший каторгу и ссылку, теперь занимает пост главы треста. Приверженец Запада, Сорокин уверен, что без иностранной помощи России не организовать собственную промышленность, настаивает на использовании заграничного сырья для фабрик и берет на работу «буржуазных спецов». Кроме того, еще и устраивает в доме салон, покровительствуя молодым музыкантам и поэтам. Но по прочтении пьесы в памяти остаются реплики и монологи не столько высокого партийца, сколько его соседа по коммунальной квартире, трагикомического Шайкина, да уморительно смешной диалог райкомовского сторожа и «кульера», затрагивающий актуальные темы (от способа похорон высокопоставленных лиц до особенностей учрежденческих сокращений). Дар комедиографа безусловен у Завалишина.
Несколько раз переписывается, меняя акценты и выводы, один из кульминационных эпизодов в пьесе — сцена производственного собрания. Намеренные бастовать рабочие (успокоить которых на фабрику приезжает партиец Глухарь) то обвиняют, с подачи Глухаря, в дезорганизации производства председателя треста Сорокина, то, напротив, принимают его сторону. Эти смысловые качели ключевого эпизода пьесы наглядно демонстрируют внутрипартийные споры конца 1920-х — начала 1930-х, выплеснувшиеся на заводы и фабрики, к рядовым коммунистам.
Завалишин рассказывал, что существовало девять вариантов текста. Они сменяли друг друга, отражая существенные изменения идеологической линии партии, происходившие в месяцы, когда Сталин освобождался от авторитетных партийцев, помнящих многое о начале его политической карьеры и не питающих к нему особого пиетета, — «старой гвардии» большевиков. Дневниковые записи Дм. Н. Орлова, сыгравшего Шайкина в спектакле Театра Революции, сообщают о специфическом (и, по-видимому, характерном для того времени) режиме работы труппы: утром идут репетиции «Партбилета», вечером в театре проходит партчистка[24]. Так продолжается до воскресенья, когда и репетиции, и чистка прерываются, чтобы в понедельник продолжилось и то и другое.
В окончательном варианте замученной поправками пьесы Сорокин из старого большевика превратился в «бывшего эсера», рабочее собрание, в первом варианте принимавшее сторону Сорокина, в позднем — его резко осуждало, да и сама пьеса из комедии трансформировалась в драму. И лишь яркий периферийный персонаж, сосед Сорокина по квартире, полуграмотный мемуарист Шайкин, остался тем же выпавшим из времени человеком, произносящим свои поразительные, вызывающие в памяти хармсовские комические ужасы монологи. «Пьесу не могут спасти <….> сатирические поползновения автора. Шайкин <…> дан Орловым в плане зощенковских героев. А ведь эта чудаковатая фигура является положительной», — замечает критик о «Партбилете»[25]. Простодушный пересмешник советской эпохи стал настоящим художественным открытием драматурга.
Инвалид Гражданской войны, психически не совсем здоровый жилец коммунальной квартиры, соседствующий с Сорокиным, проходит через всю пьесу, и ее самые яркие эпизоды связаны не столько с партийными спорами и производственными баталиями, сколько с «выходами» Шайкина да поразительно смешным (что не отменяет серьезности обсуждаемых героями тем) диалогом «кульера» и «партейного» сторожа[26]. Неписаная, но оттого ничуть не менее устойчивая иерархичность советской пьесы, где коммунист и председатель треста заведомо важнее чудаковатого пенсионера либо курьера, исподволь нарушается Завалишиным, демонстрирующим наблюдательность, чуткое ухо, «поставленный» глаз.
«Прочная бытовая основа» оказалась не такой уж прочной. Пьеса Завалишина проходит горнило бесконечных обсуждений и дискуссий, несколько утрачивая цельность в результате редактуры. Образ инвалида Шайкина, яркого шута нового времени, остается почти не замеченным критикой. Пародия, изгоняемая из актуальной отечественной литературы как самостоятельный жанр, строящаяся на иронии, т. е. сильнейшем субъективистском приеме, отыскивает себе место во второстепенных персонажах. Ко второй половине 1920-х годов все усложняются фигуры периферии, смысл произведения смещается к окраине сюжета (в частности, именно там расцветают яркие комические персонажи, старинные шуты нового времени).
Литераторы старательно выстраивают центральный сюжет, сверяя его с линией партии, с идеологическими веяниями, строго следя за ключевыми героями, а на обочине драматического сюжета расцветает неискаженная реальность, в шутках и спорах второстепенных персонажей в пьесы прорываются важные мысли. Именно периферия драмы давала представление о том, о чем на самом деле думают люди, что их радует и мучает, как относятся они к властям и их решениям.
Итак, в книге собраны пьесы, писавшиеся с 1922 по 1933 год на актуальные, даже злободневные темы. В рецензиях на ставившиеся по ним спектакли хорошо ощутима смена общественного ландшафта — и ключевых акторов в России.
Чем ближе к 1930-м, тем активнее драматургическое пространство заполняют коммунисты. Теперь им принадлежат главенствующие позиции, они организуют сюжет; возглавляют сцены (непременных) массовых рабочих собраний. Крестьяне же рисуются как слепая и косная масса либо и вовсе как враждебные элементы (кулаки). Отметим, что коммунист-руководитель, как правило, не организует производство, а ведет собрание (заседание партячейки), и отсутствие профессиональных знаний (действий) драматурги замещают при характеристике героя его всецелой отдачей «делу» (персонажи-коммунисты почти всегда полубольны, в лихорадке, ознобе, в жару и пр., но не оставляют рабочего места). Пьесы тиражируют слова-ярлыки, слова-клейма, не допускающие различных толкований: если рабочий настаивает на повышении зарплаты — он «шкурник», если на заводе происходит авария — в том повинны «вредители», крестьянин, добившийся достатка, — кулак.
При чтении пьес в хронологическом порядке хорошо видно, как безнадежно «осерьезнивается» видение мира, исчезают сатирические элементы, все жестче становится структура драмы. В финалах нарушенный в художественном произведении миропорядок восстанавливается сугубо реалистическими эпизодами вроде производственного собрания, принимающего верное решение, голосования, наконец, — ареста. Действительность дисциплинируется, хотя бы в ее словесном отображении. Смех уступает место пафосу, остроумная пародия — унылым канцеляризмам, персонажи комические — персонажам энтузиастическим. Пьесы, сочинявшиеся в годы близящегося перелома, передают эволюцию общественных умонастроений и в перемене жанра (от комедии к трагикомедии и психологической драме), и в конструкции героев (от «Ржавчины» и «Партбилета» к «Самоубийце», «Списку благодеяний» и поразительно современной афиногеновской «Лжи»), даже в пейзажах ремарок.
«Такого тревожного театрального сезона не было за все годы революции, — писал Вл. Швейцер в начале 1930 года. — Нынешний театральный сезон — сезон неудач. Эти неудачи знаменуют собой некий „кризис“ в искусстве, кризис несоответствия. Здесь простое несоответствие между театром, который робко пытается „отразить“ эпоху, и эпохой, которая неотразима в своей „театральности“»[27]. Формула «эпохи, не могущей быть претворенной театрально», интригует. Что за ней скрывалось? Возможно, принципиальная смена концепции человека. Герой отдельный, единичный, не похожий на других, наделенный ощущением соотнесенности повседневной жизни с высшими материями, задающийся вопросами смысла бытия, предназначения человека на земле, признающий не только принципиальное существование, но и практическую действенность этических принципов, уходил из пьес, уступая место персонажам типовым, гибко-прагматическим, с готовностью образующим ровный строй.