Борис Акунин - Весь мир театр
Мысленно она вела с ним нескончаемый разговор, всё готовилась к встрече. И вот встретились…
Она, конечно, тоже хороша. Все подготовленные фразы из памяти вылетели. «Знаете, мне сделали предложение». Ляпнула с ходу — сама испугалась, как легкомысленно это прозвучало.
Он и бровью не повел. «А-а, ну что ж».
Оказывается, японцы тоже ошибаются. Не очень-то, выходит, хорошо знает Маса своего «господина».
Или была любовь, да закончилась. Такое тоже бывает. Сколько угодно.
ПОВСЕДНЕВНОЕТак уж вышло, что вся искренность, весь душевный жар, из-за растерянности и онемения не выплеснувшиеся на Фандорина, достались человеку, хоть и хорошему, но маловажному — Васе Простакову. Он был верный, надежный друг, иногда на его плече хорошо и утешительно плакалось, но с тем же успехом она могла бы зарыться лицом в шерсть своей собаки, если б у Элизы таковая имелась.
Вася выглянул из зала через минуту после того, как Эраст повернулся и ушел. Лицо у Элизы было несчастное, в глазах слезы. Простаков, конечно, к ней кинулся — что такое? Ну, она ему всё и рассказала, облегчила сердце.
То есть не совсем всё, разумеется. Про Чингиз-хана не стала. Но о своей любовной драме поведала.
Завела Васю в ложу, чтоб никто не мешал. Закрыла лицо руками и сквозь слезы, сбивчиво заговорила — прорвало. Про то, что любит одного, а выходить должна за другого; что выбора нет; верней есть, но ужасный: влачить кошмарное существование, которое хуже смерти, либо отдаться немилому.
На сцене Штерн отрабатывал с Газоновым трюк с хождением по канату. Масе недоставало грации. Романтический герой должен соблюдать определенную строгость в жестикуляции, а японец слишком раскорячивал колени и оттопыривал локти. Остальные актеры, пользуясь перерывом, разбрелись кто куда.
Простаков взволнованно слушал, осторожно гладил ее по волосам, но никак не мог взять в толк главного.
— Ты о ком говоришь-то, Лизонька? — не выдержал он. (Вася один называл ее так, они были знакомы с театрального училища.)
Лицо недоуменное, доброе.
— О Фандорине, о ком еще!
Можно подумать, тут можно любить кого-то другого! Она заплакала навзрыд. Вася насупился:
— Он сделал тебе предложение? Но почему ты обязана за него выходить? Он старый, седой весь!
— Дурак ты! — Элиза сердито выпрямилась. — Это ты старый, жухлый! В тридцать лет выглядишь на сорок! А он… Он…
И как начала говорить про Эраста Петровича — не могла остановиться. Вася на «жухлого» не обиделся, он вообще был не из обидчивых, а уж Элизе и подавно прощал что угодно. Слушал, вздыхал, сопереживал.
Спросил:
— Значит, любишь ты драматурга. А предложение кто сделал?
Когда она ответила, присвистнул:
— Ух ты! Правда, что ли? Вот это да!
Они оба повернулись на приоткрывшуюся дверь. По театру вечно разгуливали сквозняки.
— Я еще не ответила согласием! У меня остается четыре дня на размышление, до субботы.
— Гляди, конечно… Тебе решать. Но ты сама знаешь, многие женщины, особенно актрисы, как-то умеют устраиваться. Муж — одно, любовь — другое. Обычная штука. Так что ты того, не убивайся. Шустров мильонщик, далеко пойдет. Будешь у нас хозяйкой театра. Главнее Штерна!
Да, Вася был настоящий друг. Желал ей добра. Элиза (что греха таить) за минувшие дни обдумывала и эту вероятность: отдать руку Андрею Гордеевичу, а сердце оставить Эрасту Петровичу. Но что-то ей подсказывало: ни тот, ни другой на подобный менаж не согласятся. Слишком серьезные мужчины, оба.
— Эй, кто там подслушивает? — сердито крикнул Вася. — Это не сквозняк, я видел чью-то тень!
Дверь качнулась, послышались шаги — кто-то быстро шел прочь, ступая на цыпочках.
Пока Простаков пролезал через узкий проход между кресел, любопытствующий успел исчезнуть.
— Кто бы это? — спросила Элиза.
— Кто угодно. Не труппа — банка с пауками! Каков поп, таков и приход! Штерновская теория надрыва и скандала в действии! Ну поздравляю, нынче же все узнают, что через четыре дня ты выходишь за такого человека!
Чудесный Вася по-настоящему расстроился. А Элиза не очень. Узнают — и очень хорошо. Одно дело, если б она похвасталась сама, а тут утечка произошла без ее участия. Пусть полопаются от зависти. А она еще посмотрит, выходить за «такого человека» или нет.
Однако проболтался неизвестный шпион остальным или нет, осталось непонятно. Напрямую никто с Элизой о Шустрове не заговаривал. Что же до косых, завистливых взглядов, то их на ее долю всегда хватало. Положение премьерши — розовый куст с острейшими шипами, а по части ревности театральная труппа переплюнет гарем падишаха.
И все-таки куст был розовый. Благоуханный, прекрасный. Всякий выход, даже во время репетиции, приносил сладостное забвение, когда выключаешься из мрака и страха реальной жизни. А уж спектакль — вообще беспримесное счастье. Два представления, сыгранные после премьеры, получились превосходными. Все играли с удовольствием. Пьеса давала возможность каждому актеру на время держать зал, ни с кем не делясь. А еще из-за внезапного исчезновения барышников заметно переменился состав публики. В партере стало меньше блеска драгоценностей, сияния накрахмаленных воротничков. Появились свежие, живые, преимущественно молодые лица, повысился эмоциональный градус. Зал охотнее и благодарнее реагировал, и это, в свою очередь, электризовало артистов. Главное же — на лицах не читалось жадного ожидания сенсации, скандала, этих вечных спутников штерновского театра. Люди, заплатившие спекулянтам за место в первых рядах четвертную, а то и полусотенную, желали за свои деньги увидеть больше, чем просто театральный спектакль.
Очарование роли, которая досталась Элизе, заключалось в труднопостижимости. Идея гейши — воплощенной, но в то же время неплотской красоты — будоражила воображение. Какое пьянящее ремесло — служить объектом желаний, оставаясь недоступной для объятий! До чего это похоже на существование актрисы, на ее прекрасную и печальную судьбу!
Когда Элиза, тогда еще просто Лиза, перешла с балетного на актерское отделение училища, мудрый старый преподаватель («благородный отец» императорских театров) сказал ей: «Девочка, сцена щедро тебя одарит — и оберет до нитки. Знай, что у тебя не будет ни настоящей семьи, ни настоящей любви». Она беспечно ответила: «Пускай!» Потом, бывало, жалела о своем выборе, но для актрисы обратной дороги нет. А если есть, значит, она не актриса — просто женщина.
Штерн, для которого на свете не существует ничего кроме театра, любил повторять, что всякий подлинный актер — эмоциональный голодранец, и пояснял это, как многое другое, с помощью денежной метафоры (меркантильность Ноя Ноевича была одновременно его силой и его слабостью). «Предположим, что в обычном человеке чувств имеется на рубль, — говорил он. — Полтинник человек тратит на семью, двадцать пять копеек на работу, остальное на друзей и увлечения. Все сто копеек его эмоций расходуются на повседневную жизнь. Не то актер! В каждую сыгранную роль он инвестирует по пятаку, по гривеннику — без этой живой лепты убедительно сыграть невозможно. За свою карьеру выдающийся талант может исполнить десять, максимум двадцать первоклассных ролей. Что остается на повседневность — семью, друзей, любовниц или любовников? Алтын да полушка».
Ной Ноевич очень не любит, когда с ним спорят, поэтому Элиза выслушивала его «копеечную» теорию молча. Но, если б стала возражать, сказала бы: «Неправда! Актеры — люди особенные, и эмоциональное устройство у них тоже особенное. Если не обладаешь этим зарядом, на сцене делать нечего. Пускай во мне изначально чувств было на рубль. Но, играя, я не расходую свой рубль, я пускаю его в оборот, и каждая удачная роль приносит мне дивиденды. Это обычные люди с рождения до смерти проживают эмоций на сто копеек, а я существую на проценты, сохраняя капитал в неприкосновенности! Чужие жизни, частью которых я становлюсь на сцене, не вычитаются из моей, а плюсуются к ней!»
Если спектакль удавался, Элиза физически ощущала переполняющую ее энергию чувств. Энергии этой было так много, что она насыщала весь зал, тысячу человек! Но и зрители, в свою очередь, заряжали Элизу своим огнем. Этот волшебный эффект знаком всякому настоящему актеру. Покойный Смарагдов, любитель пошлых сравнений, говорил, что актер, вне зависимости от пола, всегда мужчина. От него зависит, удастся ли довести публику до экстаза либо же он просто вспотеет, выбьется из сил, а любовница уйдет неудовлетворенной и станет искать иных объятий.
Вот почему Элизе было скучно думать о кинематографе, которым грезил Андрей Гордеевич. Что ей за прок, если зрители в сотне или тысяче электротеатров будут рыдать или вожделеть, видя ее лицо на куске тряпки? Ведь она сама этой любви осязать и чувствовать не сможет.
Пускай Шустров думает, что она примет его предложение из честолюбия, из жажды всемирной славы. Ей же нужно лишь одно: чтоб он избавил ее от Чингиз-хана. За это она готова быть вечной должницей. Брак, даже без любви, может оказаться гармоничным. Шустров ценит в ней актрису больше, чем женщину? Ну так она и есть в первую очередь актриса.