Эдвард Радзинский - Я стою у ресторана: замуж – поздно, сдохнуть – рано! (сборник)
– Не будет комиссии! Убили комиссию!..
Дальше она плохо помнила. И как очутилась на окраине большого города, и как вошла в этот город. Босоножка у нее порвалась, идти не могла. И вдруг видит ясноглазая: будочка стоит, а там дядечка сидит и женский туфель чинит.
– Почини туфельку, дядечка.
– Починю, доча.
– А много ли возьмешь?
– Да вон в вазочке цветок стоит: воду перемени – и вся плата.
Она взяла баночку, воду в ней переменила и еще один цветочек в вазочку поставила.
Щеки у сапожника были небритые, а глаза добрые-добрые, синие-синие. И поняла она, что это он ее суженый, и он это понял, потому что туфельку починенную отдал ей с поклоном.
Д. закончил читать… Было слышно, как пьяно рыдала в темноте актриса.
И вся наша комната медленно двинулась в рассвет.
«Де-Декамерон» был закончен».
Ну что ж, я прочел. И опять не понравилось!
Перед… все-таки решил поспать (всегда после обеда немного сплю).
В последний раз сплю и в последний раз вижу сон!.. На меня медленно надвигалось дерево. Я умолял, я боялся… но неумолимо входил в сень дерева. Листья двигались вокруг лица, как маленькие щупальца. И в листве плавало женское лицо… Глаза были закрыты, но все черты освещены каким-то слепящим, беспощадным светом. И я понял то, что часто мерещилось в постели в запрокинутом женском лице. И содрогнулся.
Самое страшное одиночество в объятиях женщины. Там и прячется смерть.
В последний раз иду прогуляться. Вечерняя прогулка…
Перед прогулкой в последний раз пишу: «Хочу распорядиться могилой. Прошу написать…» Впрочем не стоит ничего писать.
«Мы не умираем, мы только прячемся в природе»… Умираем, в том-то все и дело!
«Занято»…
«Ничего»…
«Бабушка, забери меня отсюда» – так, по-моему, кончалось детское письмо любимого Лермонтова.
«Начало романа».
Этот листочек также написан Д. Он лежал на том письменном столе в Доме творчества. На него падали комья грязи с его висящих ботинок.
«Светает. Ты стоишь на берегу реки. Прекрасный город видится тебе в рассветном сумраке на другом берегу. Но долог, ох как долог путь туда, может, всю жизнь надо идти. И нет перевозчика – водогребщика, самому добираться надо. И вот уже закат, – а ты по-прежнему все стоишь на берегу, ощущая невыразимую тоску… и по-прежнему не двигаешься… О, попроси, попроси Его – пусть поможет измученной душе!.. Смирение и упование – разве понимал ты это, когда гордился молодостью, силой, трудами своими… И все вмиг пролетело – и нет веры в труды, и нет молодости и силы.
Смирение и упование… Смирение и упование… Да, да! Как же ты раньше не понимал?..
Я лежал в траве. День догорал. За деревьями блестела река в заходящем солнце. Солнце опускалось за вершины сияющих розовых сосен, и таинственная синева пришла на небо… Я смотрел, как у моего лица ползла по травинке божья коровка… медленно вверх, обнимая травинку. Солнце опускалось за лес – и облака горели. И свет неба был… Боже, как сжалось сердце от красоты. И в мире наступила тишина. Какая невыразимая тишина была всюду! И вдруг я почувствовал… присутствие. И восторг, ликующий, невыносимый восторг заполнил все существо. И купол небес распахнулся… Задыхаясь, плача от невыразимого счастья, я лежал на земле, но я был – всюду.
Я плыл в синеве. Я ощущал такую красоту… и ширь – без предела. Я видел горы, снег на горах, я видел леса, равнины, толпы людей, города… И все это ликующе летело сквозь меня… или я летел сквозь все это, уже ощущая чьи-то ласковые теплые ладони… Они готовились принять меня… Любовь, любовь… смирение и упование… Все остальное ошибка, суета – все мои труды и все дни».
Конверт с рукописью «Наш Декамерон», а также листок, озаглавленный «Начало романа», нашли в кабинете театрального критика Н. И рукопись, и листок были написаны от руки характерным почерком нашего критика!
Случилось это на следующее утро после того, как его раздавил автофургон «Хлеб», глубокой ночью свернувший на скорости в темный московский переулок.