Александр Островский - Не все коту масленица
Круглова. Я тебя не попрекаю; а уж, по-моему, коли понравился человек, так и держись одного.
Агния. Как же не так; стоит он! Я еще вот что сделаю, я напишу ему, чтоб он не смел к нам и показываться. (Идет в другую комнату.)
Круглова. Что писать-то напрасно; только даром руки марать!
Агния. Совсем не напрасно. (Уходит.)
Круглова. Как не напрасно; ведь вот, погодя немного, другое письмо писать примешься, что приходите поскорее.
Агния (из другой комнаты). Да ни за что, ни за что на свете.
Круглова. Поверю я, как же.
Агния. И не говорите лучше! Конец знакомству – вот и все.
Круглова. Посмотрим, сказал слепой. (Уходит.)
Сцена вторая
Лица
Круглова.
Агния.
Ахов.
Ипполит.
Феона, ключница Ахова и дальняя родственница.
Маланья.
Декорация первой сцены.
Явление первое
Круглова (на диване), Феона (на кресле) пьют чай. На столе самовар. У двери стоит Маланья (подперши рукой щеку).
Круглова. Ты, Феонушка, от обедни?
Феона. От обедни, матушка.
Круглова. Где стояла?
Феона. В Хамовниках.
Круглова. А далеко ведь?
Феона. Конечно, что не моим бы ногам, только что усердие, так уж… (Ставит чашку.)
Круглова (наливая). Пей еще!
Феона. Выпью, не обессудьте.
Маланья. А вот… в лени живущим все тяжело, которые ежели себя опущают. Другой раз поутру-то… так тебя нежит-томит… ровно тебя опоили, плоть-то эта самая точно в рост идет, по суставам-то ровно гудет легонечко… Не токма, чтобы какое дело великое, что по христианству тебе следует, а самовар, и тот лень поставить… все бы лежала.
Феона. А ты, девушка, блажь-то с себя стряхивай, – старайся! В струне себя норови… а то, долго ль, и совсем одубеешь. У нас так-то было с одной – вся как свинцом налитая сделалась. Ни понятия, говорит, ни жалости во мне ни к чему не стало.
Маланья. Само собой, что грехи… наши; а то я… про что же!
Феона. Пожила бы ты у нашего Ермила Зотыча. Он еще до заутрени чаю-то напился.
Маланья. Ишь ты, как его…
Круглова. Что ж у него за дело – спешное?
Феона. Да какое дело, окромя, что ворчать ходить да чтоб не спали? Ненавистник! Уж очень он за свою хлеб-соль обидчик! Его куском-то подавишься; он им тебя раз десять в день-то попрекнет. Кричит: «Я вас кормлю да жалованье плачу», а чужой работы не считает. Ему, кажись, кабы можно из рабочего дня-то два сделать, так он был бы рад-радостью. Вот и бродит спозаранку, и по двору бродит, и по саду бродит, по сараям, по конюшням бродит. Потом на фабрику поедет, там тоже только людям мешает: человек за делом бежит, а он его остановит, ругать примется ни за что; говорит: для переду годится. А с фабрики приедет, с детьми стражается – вот и все наши дела.
Круглова. Ты мне не говори; свой такой же чадо был. Один, видно, их портной кроит. Одна разница: мой-то нас мучил, мучил, да чуть не с сумой оставил; а ваш-то зарылся по горло в деньгах, и счет потерял, так и завяз там.
Феона. Да что и деньги-то! Только грех один. Хорошо, как в руки попадут, а то, кто его знает, что у него на уме. Один сын бежал из дому, Николай Ермилыч-то.
Круглова. Давно ли?
Феона. Бежал, матушка; бежал к теще. Еще на той неделе съехал. И кроткий человек, а не стерпел. Веришь ты, исхудал весь, ходит, да так всем телом и вздрагивает. Да и жена его, женщина молодая, измаялась совсем; в слезах встает, в слезах и ложится. Все старик их наследством попрекает. «Смерти моей, говорит, желаете, денег дожидаетесь, воли вам мало? Подождите, говорит, подождите; я с своими коплеными не скоро расстанусь; прежде я вас жить поучу, за свое добро над вами покуражусь так, что вы и деньгам не обрадуетесь».
Маланья. А и аспид же он у вас.
Феона. Аспид, как есть аспид. (Ставит чашку на стол.) Благодарю покорно.
Круглова. А еще?
Феона. Нет уж, вволю напилась, сколько хотенья было. Еще дома, приду, пить буду. Что ж делать от скуки-то? А сама что ж не пьешь?
Круглова. Уж мы с Агничкой напились. Это я так, с тобой балую. Маланья, убирай чай!
Маланья принимает самовар, поднос с чашками и уходит.
Феона. А вот Гриша у нас, другой-то, матушка…
Круглова. Знаю, знаю.
Феона. Не таков, озорноват; видно, в батюшку удался.
Круглова. Его-то хоть любит ли?
Феона. Никак нельзя его, матушка, любить-то; очень уж нескладен, да и бестолков так, что не накажи господи! Одно только и знает, что отцу в ноги кланяться, а уж пить да буянить – другого не найдешь. От этого от самого-то око-зрение у него притупилось. Как приедет откуда пьяный или привезут его, глаза вытаращит, как баран, уставится в одну сторону и давай перед отцом лбом в пол стучать. Тот его простит, а он опять закатится. Что жалоб на него было, что за него денег плачено! Вот недавно задурил; привезли его, из каких теплых местов, уж не знаю, только связанного. И двое побитых с ним, да одного, говорят, в Москве-реке топил. Ну, нечего делать, заплатил отец побитым за изъян, а тонущего, и которые его из воды тащили, еще и вином напоили, окромя денег. И сослал его отец на фабрику, чтоб держали там взаперти до усмирения.
Круглова. Эки дела! Как богатые-то купцы живут! Не позавидуешь и богатству-то их.
Феона. Что, матушка, в нем завистного! В этом богатстве-то чужих слез больно много, вот они и отзываются – до седьмого колена, говорят.
Круглова. Значит, старик-то теперь один; то-то он и повадился ко мне ходить.
Феона. Почитай, что один. Дом-то у нас старый княжеский, комнат сорок – пусто таково; скажешь слово, так даже гул идет; вот он и бродит один по комнатам-то. Вчера пошел в сумерки да заблудился в своем-то дому; кричит караул не благим матом. Насилу я его нашла да уж вывела. Это он со скуки к тебе бродит. Гришу-то опять с фабрики привезли, матушка, только больного. Доктор ездит, да еще старичок-раскольник ходит, живых линей ему к подошвам прикладывает. На фабрике-то у нас елехтор немец, Вандер, и такой-то злой пить, что, кажется, как только утроба человеческая помещает; и что ни пьет, все ему ничего, только что еще лучше, все он цветней да глазастей становится. Ну, а наш-то еще молод, и не перенес, и нашло на него ума помрачение. Стал выбегать на балкон да в мужиков из ружья стрелять. Само собой, что не своей волей он это творил. Может, они еще к нему в Москве приступили, да нам-то невдомек было. Стали, говорит, они кругом его сначала как шмели летать, а потом уж в своем виде показались, как им быть следует. И все-то он теперь от них прячется. Ох, пойти! А то сам-то, пожалуй, заругается.
Круглова. Посиди. Кто ж у вас делом-то правит?
Феона. Племянник, матушка.
Круглова. Ипполит?
Феона. Он, матушка, он, Аполит. И по конторе и по фабрике – все он.
Круглова. Каков он, парень-то, я давно у тебя хотела спросить.
Феона. Мученик, матушка, одно слово. Страстотерпец. Один за всех дело делает, покою не знает; а кроме брани, себе ничего не видит.
Круглова. Не пьет он?
Феона. И, что ты, матушка! Ни маковой росинки. А должно, что запьет, я так полагаю, надо быть, в скорости.
Круглова. Отчего так?
Феона. Не стерпит, невозможно. У нас все одно: что честно себя содержи, что пьянствуй – все одна цена-то; от хозяина доброго слова не дождешься; так что за напасть, из чего себя сокращать-то. Прежде Аполит все-таки повеселее ходил, а теперь такой пасмурный, из всего видно, что запить сбирается. Ну, и деньгами бьется, бедный; положения ему нет, а что даст хозяин из милости.
Круглова. Эко, бедный, а!
Феона. Да ты что про него спрашиваешь-то? Аль сватаешь кого?
Круглова. А хоть бы и сватаю; разве дурное дело?
Феона. Кто ж говорит. Уж ты не свою ли?
Круглова. Что ж, и моя невеста.
Феона. Ну, вот дуру нашла; поверю я, как же! Что тебе за охота за подначального человека!
Круглова. Я и за хозяином была, да горе-то видела. Разумеется, попадется состоятельный человек, мы брезгать не станем.
Феона. Зачем брезгать! Да оно и по всему видно, что твоей птичке в золотой клетке быть.
Круглова. Ах, Феонушка, клетка – все клетка, как ты ее ни золоти.