Леонид Андреев - Екатерина Ивановна
Показывается в дверях бонна, но Вера Игнатьевна сердито машет ей рукой, и бонна скрывается.
Ты у меня хороший, тебя все любят, за тебя Бог заступник: не дал тебе человека убить… Постой, Горюшка, надо деток проводить…
Георгий Дмитриевич (встает). Поцелуйте их, мама, я не могу.
Вера Игнатьевна. Ну ничего, другой раз поцелуешь. Они тепло одеты, доедут. (Зовет.) Алеша! Алеша!
Фомин входит.
Ох, Господи, это еще кто? Ах, это вы, молодой человек, а я думала, что вы уж ушли.
Фомин. Я не знаю. Мне послышалось, но я могу…
Вера Игнатьевна. Ничего, ничего, голубчик, какие теперь извинения. Алеша! Алеша!
Алексей входит, говорит притворно-веселым голосом.
Алексей. Сейчас приедет.
Вера Игнатьевна (с порога). Кто приедет?
Алексей. Павел Алексеич. Я ему звонил, он только что вернулся откуда-то. Удивительный человек, когда услыхал, что нужно не спать ночь, выразил крайнюю радость! Вот человек, Фомин, который ненавидит сон!
Георгий Дмитриевич. Ты ему сказал?
Алексей. Да, немного. Да ну, Фомин, приободритесь, какого черта! Папиросу хочешь, Горя?
Георгий Дмитриевич молча берет папиросу.
Фомин. В сущности, я могу не спать сколько угодно, одну ночь или две — мне все равно. Но вы понимаете, что мое положение… Мне просто неловко.
Георгий Дмитриевич. Все ловко, коллега. Вы юрист?
Фомин. Юрист.
Георгий Дмитриевич. Все ловко, коллега. А знаешь, Алексей, вино-то крепкое: я, кажется, немного опьянел, голова кружится, и мальчики кровавые в глазах. Были при Годунове часы? Глупый вопрос, но ты не удивляйся: я смотрю на циферблат, и сегодня он совершенно особенный, живой и смотрит. Эх, нервы! У вас есть нервы, коллега?
Фомин (улыбаясь). Как вам сказать? Пока еще не было случая себя испытать, но, думаю, что у меня нервы, как и у всех людей.
Алексей. Он, Горя, спортсмен, как и я.
Георгий Дмитриевич. Выжимаете?
Алексей. Да. И фехтует, и бокс, и на лыжах ходит. Мы как раз сегодня обсуждали план одной прогулки на лыжах… Эх, Горюшка, присоединился бы ты к нам.
Георгий Дмитриевич. Стар.
Алексей. Глупости. Ты бы только раз воздухом розным дыхнул по-настоящему, так у тебя в мозгах такое просветление бы наступило — верно, Фомин?
Георгий Дмитриевич. Стар. Пойди, Алеша, посмотри — уехали ли дети?
Алексей. Сейчас, Горюшка.
Уходит. Неловкое молчание.
Георгий Дмитриевич. А стрелять вы также умеете?
Фомин. Нет.
Георгий Дмитриевич. Стрелять надо уметь. Неудачный выстрел — даже в себя, даже в друга или любовницу — оставляет чувство стыда.
Фомин. Я этого не понимаю. Почему же чувство стыда? — не всегда хорошо убить человека. И, как я слыхал, многие самоубийцы, оставшиеся в живых, потом благодарили судьбу за то, что плохо стреляли.
Георгий Дмитриевич. Да? И я этого не понимаю. Но стыд есть, есть, коллега, стыд, это факт.
Фомин. А может быть, и совсем не надо стрелять?
Георгий Дмитриевич. А зачем же тогда делают револьверы?
Оба смеются.
Фомин. Вы это в Думе скажите, Георгий Дмитриевич.
Входит Алексей.
Алексей. Я маму уложил, она едва на ногах держится. Обещал ей беречь и охранять тебя, Горя. Только ты уж постарайся оправдать доверие.
Георгий Дмитриевич. Уехали?
Алексей. Да.
Георгий Дмитриевич. И в детской пусто?
Алексей. Ну, а как же быть, конечно, пусто… Так вот, Фомин, на лыжах, значит, послезавтра…
Георгий Дмитриевич. Пусто? Что это значит, Алексей: в детских пусто?
Алексей. Ну, оставь, Горя.
Георгий Дмитриевич. Что это значит, Алексей? Я хочу пойти посмотреть, что это значит.
Алексей. Горя!
Георгий Дмитриевич. Пусти, тебе говорю. Руки прочь! — как ты смеешь мешать. И что это вы, господа, воображаете, кто вам дал право здесь распоряжаться? Этот дом мой, слышишь? И детские пустые — мои, и вот это пустое (бьет себя в грудь) — мое. А, мама! Ты это откуда? Что это ты тащишь? Смотрите, она что-то тащит.
Вера Игнатьевна несет постельные принадлежности.
Вера Игнатьевна. Я и забыла, Горюшка, постель тебе в кабинете приготовить.
Георгий Дмитриевич. В кабинете?
Вера Игнатьевна. Ложусь, а тут вдруг вспомнила… а как же постель-то? Саша-то с Екатериной Ивановной поехала, одна, говорит, боится ехать… (Проходит в кабинет.)
Алексей. Хочешь, я с тобою лягу, Горя?
Георгий Дмитриевич. Нет, не хочу. А где дети? Вы, коллега, напрасно смотрите на меня такими безумными глазами, глазами испуганной газели, — я шучу: я прекрасно знаю, что дети уехали, и слышал звонок.
В передней звонок.
И меня только удивляет братец мой, Алексей Дмитрич, спортсмен: он никак не может понять, что это значит, когда в детских пусто. Он никак не может понять, что это значит, когда в спальне пусто, когда в доме пусто, когда в мире…
Алексей (шепотом). Пойдите откройте, Фомин.
Фомин уходит.
Георгий Дмитриевич. Прошу не шептаться! Я тебе говорю, Алексей: ты, кажется, забыл, что ты мой брат.
Алексей. Помню, Горя, помню.
Георгий Дмитриевич. А если помнишь, Алексей… А если помнишь, то убей ты меня, Алеша, — ты не промахнешься, как я: три раза стрелял и разбил только тарелку (смеется). Понимаешь, как это остроумно, и ведь это же символ: только тарелку.
Входит Коромыслов, и за ним Фомин.
Коромыслов. Здравствуй, Георгий.
Георгий Дмитриевич. Здравствуй, Павел. Приехал?
Коромыслов. Приехал. Ты это что?
Георгий Дмитриевич. Тарелки бил.
Коромыслов. Тарелки бьешь, а коньяк у вас есть? Нету? Чего ж ты мне не сказал, Алексей, я б привез. А вино какое? — нет, это не годится. Что, брат, раскис? (Целует Георгия Дмитриевича в лоб.) Ого, а лоб-то у тебя горячий.
Георгий Дмитриевич. Паша! Я… (Всхлипывает и целует руку у Коромыслова).
Коромыслов. Так. Нехорошо тебе, Горя?
Георгий Дмитриевич. Я хочу… Я хочу поцеловать человеческую руку. Ведь есть еще люди, Павел?
Коромыслов. Есть, Горя, есть. Екатерина Ивановна уехала?
Алексей. Да, уехала. И детей увезла.
Георгий Дмитриевич. Он не пускает меня в детскую. Я хочу видеть пустую детскую…
Коромыслов. Твой брат строгий, я его знаю. Ну, а я пущу тебя, куда хочешь, и даже сам с тобою пойду. Значит, в доме пусто и можно скандалить, сколько угодно — это хорошо. Я люблю, когда в доме пусто… Ах, это вы, Вера Игнатьевна. Здравствуйте! Как же это у вас коньяку нет, Вера Игнатьевна! Живете полным домом, а коньяку нет! (Отходит с нею, что-то тихо ей говоря.)
Алексей. Тебе холодно, брат?
Георгий Дмитриевич. Нет. Павел, куда ты ушел? Павел!
Коромыслов. Я здесь. Вот что, милый друг: деньги у тебя есть? — у меня ничего.
Георгий Дмитриевич. Это есть.
Коромыслов. Ну и прекрасно. Значит, сейчас едем. И вы, коллеги, с нами.
Алексей. Куда?
Коромыслов. Туда, где светло, где пьяно и просторно. Разве сейчас можно оставаться в таком доме!
Георгий Дмитриевич. Да, да, едем. Спасибо тебе, Павел (смеется). Неужели сейчас есть место, где светло и где люди — о, проклятый дом!
Коромыслов. Есть такие места, Горя, и, к счастью, не одно.
Алексей. Постойте, Павел Алексеич, а мама? Она останется одна?
Коромыслов. А мама останется одна, такое ее дело, Алеша. Всем женщинам доказываю, что не нужно рожать, а они рожают, ну и сами виноваты. Идем, Горя.
Вера Игнатьевна (издалека, всхлипнув). Верно, Павел Алексеич, виновата!
Георгий Дмитриевич (упираясь). Я сперва хочу в детскую.
Коромыслов. В детскую так в детскую. Господа, в детскую!
ЗанавесДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Прошло полгода. Екатерина Ивановна с детьми приехала на лето в имение к матери в Орловской губернии. Стоят жаркие и погожие дни начала июня. Сцена изображает большую бревенчатую комнату с дорогой мебелью, картинами и цветами; стены и полы некрашеные. В трехстворчатую стеклянную дверь, теперь совершенно открытую, видна большая терраса с обеденным, крытым цветной скатертью столом. Также много цветов, видимо, из собственной оранжереи. За перилами террасы налево — гуща зелени: старых кленов и дубов, потемневших от годов берез; посредине и вправо, вплоть до одинокого старого дуба, — широкая просека с четкими золотыми далями. Время к вечеру. На террасе у стола сидит Ментиков, небольшого роста человек с мелкими чертами лица и тщательной прической, и кушает молоко с сухариками; цветным носовым платком смахивает крошки с щегольского, полосатой фланели костюма. Из сада по ступенькам всходит Татьяна Андреевна, мать, высокая женщина, строгого и решительного облика, и за нею младшая дочь, Лизочка, красивая и крепкая девушка-подросток со сросшимися бровями. Идет она с видом упорного, но несколько нарочитого и веселого каприза, шагает и останавливается вслед матери и тянет душу низким капризным голосом: «Мама! а мама! — я поеду». При появлении Татьяны Андреевны Ментиков встает.