Борис Акунин - Весь мир театр
«Мефистов: патологическая ненависть к красивым людям?
Лисицкая: обида; патология сознания?
Клубникина: не было ли тайного романа с убитым?
Регинина: крайне неприязненные отношения со Смарагдовым.
Штерн: патологическое пристрастие к сенсационности.
Простаков — вовсе не так прост, как кажется».
И прочее в том же духе.
Потом сердито всё перечеркивал: детский лепет! Слово «патология» в списке встречалось чаще, чем допускала криминалистическая теория. Но ведь и сама эта среда, вне всякого сомнения, была патологической. Штерн любил повторять шекспировскую фразу: «Весь мир театр, в нем женщины, мужчины — все актеры». Актеры действительно уверены, что вся жизнь — это большая сцена, а сцена — это и есть вся жизнь. Мнимость становится здесь непреложной реальностью, маска неотделима от лица, притворство является естественной нормой поведения. Эти люди считают несущественным то, что составляет главный смысл для обычного человека; и, наоборот, готовы лечь костьми за вещи, которым все остальные не придают значения…
За несколько дней до премьеры Ной Ноевич вызвал Фандорина для срочной консультации. Хотел выяснить, не будет ли автор возражать, если главный акцент концовки будет несколько смещен — с текста на зрительный эффект. Поскольку в финальной сцене героиня сидит перед раскрытой шкатулкой, нужно «заставить реквизит работать», ибо в театре не должно быть ружей, которые не выстреливают. Поэтому Девяткин придумал интересную штуку. Он долго возился с какими-то проводами, висел в люльке под потолком, колдовал над шкатулкой и в конце концов предъявил режиссеру плод своей инженерной мысли. Штерн пришел в восторг — находка была в его вкусе.
После фразы, которой автор завершает пьесу, случится чудо: над залом вдруг засияют две кометы, составленные из маленьких лампочек. Запрокинув голову и подняв правую руку, к которой будет приковано внимание зрителей, героиня левой рукой незаметно нажмет маленькую кнопочку — и все ахнут.
Жорж продемонстрировал изобретение. Работа была выполнена безукоризненно, а спереди, чтоб не было видно зрителям, мастер вмонтировал в шкатулку электрическое табло, показывающее время: часы, минуты и даже секунды.
— Этому меня научили на специальном курсе по электросаперному делу, — с гордостью сказал он. — Красиво, правда?
— Но для чего на шкатулке часы? — спросила Элиза.
— Не для чего, а для кого. Для вас, моя милая, — сказал ей Ной Ноевич. — Чтоб вы не тянули паузы. За вами этот грешок водится. Следите за секундами, не увлекайтесь. Отлично придумано, Жорж! Хорошо бы такие же мигающие часы, только большие, привесить над сценой с внутренней стороны. Для господ актеров. А то у нас много любителей на себя одеяло тянуть.
Ассистент смешался:
— Да нет, я не для этого… Я подумал, что потом, когда спектакль снимут с репертуара, шкатулка может остаться у Элизы — на память. Часы — вещь полезная… Вот тут сбоку колесико, можно подкрутить, если они отстали или, наоборот, спешат. Сейчас внутри много проводов, но после я их все отсоединю, и можно будет пользоваться шкатулкой для всяких косметических надобностей… А работают они от обычного электроадаптора.
Элиза ласково улыбнулась покрасневшему Девяткину.
— Спасибо, Жорж. Это очень мило. — Посмотрела на Фандорина. — Вы ведь не станете возражать, если спектакль закончится иллюминацией? Господин Девяткин так старался.
— К-как угодно. Мне все равно.
Эраст Петрович отвел глаза. Почему она смотрит с мольбой? Неужто из-за этой безделицы? Должно быть, обычная аффектация актрисы — уж если просить, то со слезой во взоре. А сама всего лишь хочет поощрить усердие еще одного обожателя. Ей ведь необходимо, чтобы все вокруг ее любили — вплоть до «лошадей, кошек и собак».
Насчет финала ему действительно было все равно. Он охотно не приходил бы на премьеру — и вовсе не из-за авторского волнения. Эраст Петрович по-прежнему надеялся, что спектакль с треском провалится. Если зрители испытают хоть сотую долю отвращения, которое ныне вызывала у драматурга эта слюнявая любовная мелодрама, в результате можно не сомневаться.
Увы, увы.
Премьера «Двух комет», состоявшаяся ровно через месяц после того, как труппа ознакомилась с пьесой, прошла с триумфом.
Аудитория с восторгом впитывала экзотику карюкай, то есть «мира цветов и ив», как называют в Японии химерическое царство чайных домов, где невообразимо элегантные гейши ублажают взыскательных клиентов эфемерными, неплотскими изысками. Декорации были чудо как хороши, актеры играли отменно, превращаясь то в марионеток, то в живых людей. Таинственный стук гонга и медовый речитатив Сказителя попеременно убаюкивали и гальванизировали публику. Элиза была ослепительна — другого слова не подберешь. Пользуясь темнотой и положением одного из тысячи зрителей, Фандорин мог беспрепятственно на нее смотреть и сполна насладился запретным плодом. Странное чувство! Она была совсем чужая, но в то же время говорила его словами и повиновалась его воле — ведь пьесу-то написал он!
Принимали Альтаирскую-Луантэн великолепно, после каждой картины с ее участием кричали «Браво, Элиза!», однако еще больший успех выпал на долю никому не известного актера, исполнявшего роль рокового убийцы. В программке было написано просто «Неслышимый — г. Газонов» — так Маса перевел свою японскую фамилию Сибата, состоящую из иероглифов «лужайка» и «поле». Его акробатические пируэты (с пристрастной точки зрения Эраста Петровича, выполненные очень средненько) приводили неизбалованную трюками театральную публику в восхищение. А когда, следуя сюжету, ниндзя сдернул маску и оказался настоящим японцем, зал разразился криками. Никто этого не ждал. Освещенный прожектором Маса весь сиял и лоснился, как золотой Будда.
Потрясло зрителей и электротехническое изобретение Девяткина. Когда свет сначала погас, а затем высоко над головами залучились две кометы, по театру прокатился вздох. Партер побелел от повернутых к потолку лиц, что само по себе было довольно эффектно.
— Гениально! Штерн превзошел себя! — говорили в директорской ложе, где сидел Фандорин, важные рецензенты. — Где он взял этого чудесного азиата? И что за «Э.Ф.» написал пьесу? Должно быть, какой-нибудь японец. Или американец. Наши так не умеют. Штерн нарочно скрывает имя, чтобы другие театры не перекупили автора. А как вам любовная сцена? На грани скандала, но сильно.
Любовную сцену Эраст Петрович так и не видел. Опустил глаза и ждал, пока зрители закончат сопеть и сглатывать. Противные звуки были отлично слышны, потому что в зале воцарилась шокированная тишина.
Выходы на поклон длились целую вечность. В зале попробовали кричать «Автора! Автора!», но как-то неуверенно. Никто толком не знал, присутствует ли он в театре. Со Штерном было условлено, что Эраста Петровича приглашать на сцену не будут. Зрители пошумели и перестали. Публике и без драматурга было кого чествовать и осыпать цветами.
Он смотрел в бинокль на прекрасное, сияющее счастьем лицо Элизы. Ах, если б она хоть раз в жизни с таким выражением посмотрела на него, все прочее не имело бы значения… Маса церемонно кланялся в пояс и тут же с видом заправского премьера посылал в зал воздушные поцелуи.
На этом испытания еще не заканчивались. Фандорину предстояло вынести банкет за кулисами — не пойти на него было совершенно невозможно.
ИСПОРЧЕННЫЙ БАНКЕТОн долго курил в фойе уже после того, как разошлась публика и умолк шум в гардеробе. Наконец, с тяжелым вздохом поднялся на актерский этаж.
Сначала Эраст Петрович прошел темным коридором, куда выходили двери уборных. Вдруг неудержимо захотелось заглянуть в комнату, где Элиза готовится к выходу, превращаясь из живой женщины в роль: сидит перед зеркалом и, словно кицунэ, меняет одну сущность на другую. Быть может, вид помещения, которое она использует для этих метаморфоз, как-то поможет понять ее тайну?
Он оглянулся, нет ли кого вокруг, дернул медную ручку, но дверь не поддалась, она была закрыта на ключ. Странно. Насколько было известно Фандорину, у актеров «Ковчега» не принято запирать уборные. Этот маленький факт показался Эрасту Петровичу символичным. Элиза не пустит его в свой секретный мир, не даст подглядеть туда даже одним глазком.
Зашагал дальше, качая головой. Большинство уборных были не то что незаперты, но даже приоткрыты, а самая дальняя хоть и оказалась плотно затворенной, но, когда он на пробу повернул ручку, дверь тут же распахнулась.
Перед взором удивленного Фандорина предстала картина в духе непристойных гравюр сюнга, которые пользуются таким успехом у иностранцев. Прямо на полу, меж гримерных столов с зеркалами, Маса в черной облегающей куртке ниндзя, но без нижней половины костюма, сосредоточенно заворачивал кимоно Серафиме Клубникиной, исполнявшей в спектакле роль гейши-ученицы.