Владимир Набоков - Событие
РЕВШИН:
Возьмите себя в руки. Лучше бы нам с вами куда-нибудь… (Ибо возвращается Любовь.)
ЛЮБОВЬ:
Сейчас вам принесут. Между прочим, Алеша, она говорит, что фрукты… Алеша, что случилось?
ТРОЩЕЙКИН:
Неизбежное.
РЕВШИН:
Алексей Максимович, Алеша, друг мой, мы сейчас с вами выйдем. Приятная утренняя свежесть, голова пройдет, вы меня проводите…
ЛЮБОВЬ:
Я немедленно хочу знать. Кто-нибудь умер?
ТРОЩЕЙКИН:
Ведь это же, господа, чудовищно смешно. У меня, идиота, только что было еще полтора года в запасе. Мы бы к тому времени давно были бы в другом городе, в другой стране, на другой планете. Я не понимаю: что это - западня? Почему никто нас загодя не предупредил? Что за гадостные порядки? Что это за ласковые судьи? Ах, сволочи! Нет, вы подумайте! Освободили досрочно… Нет, это… это… Я буду жаловаться! Я…
РЕВШИН:
Успокойтесь, голубчик.
ЛЮБОВЬ: (Ревшину).
Это правда?
РЕВШИН:
Что - правда?
ЛЮБОВЬ:
Нет - только не поднимайте бровей. Вы отлично понимаете, о чем я спрашиваю.
ТРОЩЕЙКИН:
Интересно знать, кому выгодно это попустительство. (Ревшину.) Что вы молчите? Вы с ним о чем-нибудь?..
РЕВШИН:
Да.
ЛЮБОВЬ:
А он как - очень изменился?
ТРОЩЕЙКИН:
Люба, оставь свои идиотские вопросы. Неужели ты не соображаешь, что теперь будет? Нужно бежать, а бежать не на что и некуда. Какая неожиданность!
ЛЮБОВЬ:
Расскажите же.
ТРОЩЕЙКИН:
Действительно, что это вы как истукан… Жилы тянете… Ну!
РЕВШИН:
Одним словом… Вчера около полуночи, так, вероятно, в три четверти одиннадцатого… фу, вру… двенадцатого, я шел к себе из кинематографа на вашей площади и, значит, вот тут, в нескольких шагах от вашего дома, по той стороне, - знаете, где киоск, - при свете фонаря, вижу - и не верю глазам - стоит с папироской Барбашин.
ТРОЩЕЙКИН:
У нас на углу! Очаровательно. Ведь мы, Люба, вчера чуть-чуть не пошли тоже: ах, чудная фильма, ах, "Камера обскура" - лучшая фильма сезона!.. Вот бы и ахнуло нас по случаю сезона. Дальше!
РЕВШИН:
Значит, так. Мы в свое время мало встречались, он мог забыть меня… но нет: пронзил взглядом, - знаете, как он умеет, свысока, насмешливо… и я невольно остановился. Поздоровались. Мне было, конечно, любопытно. Что это, говорю, вы так преждевременно вернулись в наши края?
ЛЮБОВЬ:
Неужели вы прямо так его и спросили?
РЕВШИН:
Смысл, смысл был таков. Я намямлил, сбил несколько приветственных фраз, а сделать вытяжку из них предоставил ему, конечно. Ничего, произвел. Да, говорит, за отличное поведение и по случаю официальных торжеств меня просили очистить казенную квартиру на полтора года раньше. И смотрит на меня: нагло.
ТРОЩЕЙКИН:
Хорош гусь! А? Что такое, господа? Где мы? На Корсике? Поощрение вендетты?
ЛЮБОВЬ: (Ревшину).
И тут, по-видимому, вы несколько струсили?
РЕВШИН:
Ничуть. Что ж, говорю, собираетесь теперь делать? "Жить, говорит, жить в свое удовольствие", - и со смехом на меня смотрит. А почему, спрашиваю, ты, сударь, шатаешься тут в потемках?.. То есть я это не вслух, но очень выразительно подумал - он, надеюсь, понял. Ну и - расстались на этом.
ТРОЩЕЙКИН:
Вы тоже хороши. Почему не зашли сразу? Я же мог - мало ли что - выйти письмо опустить, что тогда было бы? Потрудились бы позвонить, по крайней мере.
РЕВШИН:
Да, знаете, как-то поздно было… Пускай, думаю, выспятся.
ТРОЩЕЙКИН:
Мне-то не особенно спалось. И теперь я понимаю, почему!
РЕВШИН:
Я еще обратил внимание на то, что от него здорово пахнет духами. В сочетании с его саркастической мрачностью это меня поразило, как нечто едва ли не сатанинское.
ТРОЩЕЙКИН:
Дело ясно. О чем тут разговаривать… Дело совершенно ясно. Я всю полицию на ноги поставлю! Я этого благодушия не допущу! Отказываюсь понимать, как после его угрозы, о которой знали и знают все, как после этого ему могли позволить вернуться в наш город!
ЛЮБОВЬ:
Он крикнул так в минуту возбуждения.
ТРОЩЕЙКИН:
А, вызбюздение… вызбюздение… это мне нравится. Ну, матушка, извини: когда человек стреляет, а потом видит, что ему убить наповал не удалось, и кричит, что добьет после отбытия наказания, - это… это не возбуждение, факт, кровавый, мясистый факт… вот что это такое! Нет, какой же я был осел. Сказано было - семь лет, я и положился на это. Спокойно думал: вот еще четыре года, вот еще три, вот еще полтора, а когда останется полгода - лопнем, но уедем… С приятелем на Капри начал уже списываться… Боже мой! Бить меня надо.
РЕВШИН:
Будем хладнокровны, Алексей Максимович. Нужно сохранить ясность мысли и не бояться… хотя, конечно, осторожность - и вящая осторожность - необходима. Скажу откровенно: по моим наблюдениям, он находится в состоянии величайшей озлобленности и напряжения, а вовсе не укрощен каторгой. Повторяю: я, может быть, ошибаюсь.
ЛЮБОВЬ:
Только каторга ни при чем. Человек просто сидел в тюрьме.
ТРОЩЕЙКИН:
Все это ужасно!
РЕВШИН:
И вот мой план: к десяти отправиться с вами, Алексей Максимович, в контору к Вишневскому: раз он тогда вел ваше дело, то и следует к нему прежде всего обратиться. Всякому понятно, что вам нельзя так жить - под угрозой… Простите, что тревожу тяжелые воспоминания, но ведь это произошло в этой именно комнате?
ТРОЩЕЙКИН:
Именно, именно. Конечно, это совершенно забылось, и вот мадам обижалась, когда я иногда в шутку вспоминал… казалось каким-то театром, какой-то где-то виденной мелодрамой… Я даже иногда… да, это вам я показывал пятно кармина на полу и острил, что вот остался до сих пор след крови… Умная шутка.
РЕВШИН:
В этой, значит, комнате… Тцы-тцы-тцы.
ЛЮБОВЬ:
В этой комнате, да.
ТРОЩЕЙКИН:
Да, в этой комнате. Мы тогда только что въехали: молодожены, у меня усы, у нее цветы - все честь честью: трогательное зрелище. Вот того шкала не было, а вот этот стоял у той стены, а так все, как сейчас, даже этот коврик…
РЕВШИН:
Поразительно!
ТРОЩЕЙКИН:
Не поразительно, а преступно. Вчера, сегодня все было так спокойно… А теперь - нате вам! Что я могу? У меня нет денег ни на самооборону, ни на бегство. Как можно было его освобождать после всего… Вот смотрите, как это было. Я… здесь сидел. Впрочем, нет, стол тоже стоял иначе. Так, что ли. Видите, воспоминание не сразу приспособляется ко второму представлению. Вчера казалось, что это было так давно…
ЛЮБОВЬ:
Это было восьмого октября, и шел дождь, - потому что, я помню, санитары были в мокрых плащах, и лицо у меня было мокрое, пока несли. Эта подробность может тебе пригодиться при репродукции.
РЕВШИН:
Поразительная вещь - память.
ТРОЩЕЙКИН:
Вот теперь мебель стоит правильно. Да, восьмого октября. Приехал ее брат, Михаил Иванович, и остался у нас ночевать. Ну вот. Был вечер. На улице уже тьма. Я сидел тут, у столика, и чистил яблоко. Вот так. Она сидела вон там, где сейчас стоит. Вдруг звонок. У нас была новая горничная, дубина, еще хуже Марфы. Поднимаю голову и вижу: в дверях стоит Барбашин. Вот станьте у двери. Совсем назад. Так. Мы с Любой машинально встали, и он немедленно открыл огонь.
РЕВШИН:
Ишь… Отсюда до вас и десяти шагов не будет.
ТРОЩЕЙКИН:
И десяти шагов не будет. Первым же выстрелом он попал ей в бедро, она села на пол, а вторым - жик - мне в левую руку, сюда, еще сантиметр - и была бы раздроблена кость. Продолжает стрелять, а я с яблоком, как молодой Телль. В это время… В это время входит и сзади наваливается на него шурин: вы его помните - здоровенный, настоящий медведь. Загреб, скрутил ему за спину руки и держит. А я, несмотря на ранение, несмотря на страшную боль, я спокойно подошел к господину Барбашину и как трахну его по физиономии… Вот тогда-то он и крикнул - дословно помню: погодите, вернусь и добью вас обоих!
РЕВШИН:
А я помню, как покойная Маргарита Семеновна Гофман мне тогда сообщила. Ошарашила! Главное, каким-то образом пошел слух, что Любовь Ивановна при смерти.
ЛЮБОВЬ:
На самом деле, конечно, это был сущий пустяк. Я пролежала недели две, не больше. Теперь даже шрам не заметен.
ТРОЩЕЙКИН:
Ну, положим. И заметен. И не две недели, а больше месяца. Но-но-но! Я прекрасно помню. А я с рукой тоже немало провозился. Как все это… Как все это… Вот тоже - часы вчера разбил, черт! Что, не пора ли?