Том Стоппард - Изобретение любви
Джексон. Нет, я прежде всего бегун. Четверть мили и полмили – мои лучшие дистанции.
Поллард. Вы, стало быть, спортом увлекаетесь?
Джексон. В Оксфорде, конечно, придется потрудиться, но – как сказал поэт – работа не волк…
Поллард (одновременно). Orandum est ut sit mens sana in corpore sano. [24]
Джексон…в лес не убежит.
Поллард. Не знал, что университетским людям дают стипендию на классику.
Джексон. Классика? Нет, это не про меня. У меня стипендия от естественников.
Поллард (счастливо). А… естественники! Прошу прощения! Очень приятно!
Джексон. Я – Джексон.
Поллард. Поллард. Мои поздравления. Это все объясняет.
Джексон. Что?
Поллард. Не знаю. Да, trochusесть в Овидии или где-то в Горации, в «Сатирах».
Подходит Хаусмен.
Хаусмен. В «Одах». Извините. «Оды», книга третья, 24, ludere doctior seu Graeco iubeas tro-cho [25] – это там, где он говорит, что все пошло коту под хвост.
Поллард. Верно! Высокородный юноша не может удержаться в седле и страшится охотиться, ему бы все играть с греческим обручем.
Хаусмен. В общем-то, «trochos» – греческое слово. Это на греческом и есть «обруч», так что когда Гораций говорит «Graecus trochus» – это все равно что сказать «французская chapeau [26]». Тут он, пожалуй, хватил.
Джексон. Почему? Как?
Хаусмен. Когда римлянин называл что-то «греческим», очень часто он подразумевал изнеженность, даже женоподобие. Вообще обруч, trochos, был излюбленным подарком греческого мужчины мальчику, с которым… ну, вы понимаете, избранному мальчику.
Джексон. Вы имеете в виду – сожителю?
Поллард. Кстати, это мистер Джексон.
Хаусмен. Очень приятно.
Джексон. Я, знаете, тоже новичок. Вы не видели здесь доску, где записываются? Я собираюсь попасть в Торпидс [27] в следующем семестре. Увидимся на речке.
Поллард (перебивая). На обеде.
Джексон удаляется.
Естественник.
Хаусмен. А на вид вполне приличный.
Поллард. Я – Поллард.
Хаусмен. Хаусмен. Мы с вами будем жить на одной площадке.
Поллард. О, чудно. Где вы заканчивали?
Хаусмен. Бромсгроувская школа. Это… гм… в Бромсгроуве. Такой город в Вустершире.
Поллард. Я учился в Королевском колледже, это в Лондоне.
Хаусмен. Лондон… знаю, бывал. Ходил в Альберт-Холл [28] и в Британский музей. Но лучше всего – смена караула. Кстати, вы правы насчет Овидия. Trochus есть в Ars. Am. [29]
Оксфордский сад, река, садовая скамейка. Вкатывается невидимый крокетный шар, за ним следует Паттисон [30] с крокетным молотком.
Паттисон. Мои юные друзья, я с сожалением извещаю вас, что если вы прибыли в Оксфорд в расчете обзавестись знаниями, вам лучше сейчас же от этой идеи отказаться. Мы вас купили и теперь погоним в двух забегах [31], подготовительном и выпускном.
Поллард. Да, сэр.
Паттисон. Учебный курс выстроен так, чтобы все знание умещалось между обложками четырех латинских и четырех греческих книг. Набор из четырех книг сменяется ежегодно.
Хаусмен. Благодарю вас, сэр.
Паттисон. Истинная любовь к учению – одно из двух прегрешений, которые вызывают слепоту и приводят юношество к краху.
Поллард /Хаусмен (уходя). Да, сэр, спасибо, сэр.
Паттисон. Безнадежны.
Паттисон выбивает шар за сцену и следует за ним. Входит Пейтер [32] в сопровождении Баллиольского Студента. Студент пригож и галантен. Пейтер малоросл и непривлекателен, денди: цилиндр, желтые перчатки, голубой галстук.
Пейтер. Благодарю вас за присланный сонет, милый мальчик. И конечно, за вашу фотографию. Но отчего вы всегда пишете поэзию? Почему не пишете прозу? Проза настолько сложнее.
Студент. Никто не создал поэзии, которую хочу создать я, мистер Пейтер, а проза уже создана вами.
Пейтер. Очаровательно сказано. Когда вернусь домой, я пристальнее взгляну на вашу фотографию.
Уходят. Входят Рёскин и Джоуитт, играют в крокет.
Рёскин. Мне было семнадцать, когда я приехал в Оксфорд. Это было в тысяча восемьсот тридцать шестом, и слово «эстет» еще не вошло в обиход. Эстетизм [33] едва прибыл из Германии и не диктовал своим адептам нарядов, как у Лондонской пожарной команды. Его еще не связывали с преувеличенным преклонением перед физической мужской красотой, которое содействовало падению Греции. До шестидесятых годов нравственное вырождение еще не пряталось под пагубной сенью поэтической вольности и не объявляло себя эстетикой. В прошлом все противоестественное обыкновенно оставалось в пределах школ, как, например, футбол…
Джоуитт. В школе, увы, меня считали очень красивым мальчиком. У меня были золотые кудри. Мальчики дразнили меня «мисс Джоуитт». Как меня ужасал этот дьявольский ритуал! – эта пытка! – это унижение! Мое тело ныло от истязаний, я сбегал, как только мяч оказывался рядом со мной… (Уходя.) Сейчас никто, думаю, не назовет меня мисс Джоуитт или хозяйкой Баллиоля.
Хаусмен, Поллард и Джексон вплывают в лодке, Джексон на веслах.
Хаусмен. Неверные долготы окрест себя я зрю [34], истинно, мы были оставлены в пустыне собирать с терновника виноград и с репейника смоквы.
Поллард. Вот, наверное, почему колледж назвали в честь Иоанна Крестителя. [35]
Джексон. Собственно, Иоанн Креститель – это акриды и дикий мед, Поллард.
Поллард. Суровые уроки задают в колледже Крестителя. Сперва пустыня, а потом голова на блюде.
Хаусмен. С того самого дня, как нас зачислили, стало ясно, что чего-то здесь недостает. Устав предостерегает нас от возлияний, карт и катания обруча, но в нем ни слова о джоуиттовском переводе Платона. Regius Professor [36] не способен произносить греческие слова, и во всем Оксфорде некому его поправить.
Поллард. Кроме тебя, Хаусмен.
Хаусмен. Я заберу его тайну с собой в могилу, только расскажу всем встречным. Предательство не грех, если совершать его в шутку.
Джексон. Нас учили этому новому произношению. Я, как нормальный англичанин, никогда не мог это выговорить. Veni, vidi, vici… [37]У меня эта ерунда в голове не умещается.
Латинское произношение: «уэни, уйди, уики».
Поллард. Это, собственно, латынь, Джексон.
Джексон. А богиня любви – Уэнус. С ума сойти!
Поллард. Может быть, я неясно выразился. Латинский и греческий – это два совершенно отдельных языка, на которых говорили разные народы, жившие в неблизких частях древнего мира. Хоть какое-то представление об этом тебе, Джексон, должны были внушить в Академии Уэйл в Рамсгейте.
Хаусмен. Но богиня любви Уэнус для человека таких венерических наклонностей, как Джексон, – это серьезное возражение против нового произношения. И потом, Уэнус – это так нехимично.
Джексон. Я знаю, вы с Поллардом презираете науку.
Поллард. Разве это наука? Овидий говорил, это искусство.
Джексон. А, любовьХ Вы просто меня клюете, потому что никогда не целовались с девушками.
Поллард. Правда. И как это, Джексон?
Джексон. Целоваться не похоже ни на науку, ни на искусство. Это не сравнить ни с тем ни с другим; это что-то третье.
Поллард. Ничего себе.
Хаусмен. Da mi basia mille, deinde centum [38].
Поллард. Катулл! Дай мне тысячу поцелуев, а затем еще сто! Потом еще тысячу, потом вторую сотню! Да, Катулл – это поэт для Джексона.
Джексон. Как там у него? Это удобно послать мисс Лидделл как мой стих?
Поллард. Смотря какая эта мисс Лидделл. Она – дактиль [39]?
Джексон. Я очень в этом сомневаюсь. Она – дочь декана колледжа Крайст Черч.
Поллард. Ты не понял. Ее имя должно совпадать по размеру с Лесбией. Вся любовная лирика Катулла написана Лесбии или про нее. Vivamus, тва Lesbia, atqueamemus…
Джексон. А по-английски? Девушки, которые целуются, латыни не знают.
Поллард. Ах, по-английски. Попробуем, Хаусмен? «Давай жить, моя Лесбия, и давай любить, в грош оценим ропот брюзгливой старости…»
Хаусмен. «Не дадим и двух медяков за бурчание стариков…»
Поллард. Каков пижон!
Хаусмен.
Зайдет ли солнце иль взойдет опять: лишь краткий светУмрет, и мы уснем в ночи, которой краю нет.Мне поцелуев тысячу и сто преподнеси,К ним тысячу добавь и десять раз по десяти.
Джексон. Чем там заканчивается?
Ха смен. Заканчивается тем, что оба они умерли, а Катулла сдают на экзаменах [40]. Nox est perpétua [41].
Поллард. Все-таки, если его сдают, не perpétua.
Хаусмен. Этому вас англикане учат?
Джексон. Они поженились?
Поллард. Нет. Они любили, и бранились, и мирились, и любили, и дрались, были верными друг другу и изменяли. Она сделала его самым счастливым человеком на свете и самым жалким, а через несколько лет умерла, а потом, в тридцать лет, и он умер. Но к тому времени Катулл изобрел любовную лирику.