Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
– Шоколадом подкармливайте, от него зрение лучше. А ему колер в глазу надо иметь, чтоб – «шла – играла босиком» – было…
Павлу было лучше, чем в первые дни, когда он бредил и, сердясь, говорил с кем-то о цвете и красках. Через три дня он очнулся – удивленно посмотрел вокруг себя и уснул.
В палате он лежал вдвоем с Егорычем – пожилым, хитрым донельзя сержантом – в прошлом колхозным конюхом. Когда Павел стал поправляться, Егорыч, исподволь прощупывая его щелочками острых глаз, стал заводить с ним разговоры о том да сем. Был он осторожен – солдаты, приходившие справляться о здоровье Павла, говорили ему об уме и большой умелости раненого и просили опекать художника – человека в высшей мере душевного, но житейски – совсем неопытного. Егорыч хотя и был, как всякий русский, философом, но человеком практическим. Во всяком случае, в нем гармонично сочеталась эдакая отвлеченная философия (вроде того, почему стул стулом называют, а не иначе) с практическим, смекалистым умом.
Они подружились. Во-первых, потому, что Егорыч всегда был весел, не охал и не жаловался на свои болячки, и, во-вторых, оба они страстно любили природу и понимали ее. Егорыч мог часами рассказывать о лошадях, причем так мастерски, что Павел просто ощущал запах лошадиного пота, навоза – ядреный, вкусный запах конюшни.
Первые шаги Павел сделал с помощью Егорыча. Он засмеялся, когда увидел раскрашенные осенью леса, голое поле, прикрытое кое-где стогами сена, и маленькие избушки деревни. И совсем по-довоенному рассмеялся, когда, обняв Егорыча за шею, он нагнул их головы и увидел в зеркале лужи два бородатых крестьянских лица.
Дней через пять в Бурылиху приехал Тихон. Дивизия стояла в райцентре – маленьком городишке в пятнадцати километрах от Бурылихи. Там пополняли резервы и отдыхали после непрерывного двухмесячного наступления.
Он вошел в палату и, волнуясь, стоя у двери, сказал:
– Паша, разреши мне по поручению всего батальона передать тебе наш подарок.
Павел удивился – что еще ребята выдумали? Тихон вышел на минуту и вернулся, неся в руке кисти и ящик с красками – старенький мольберт.
Павел сел на кровати.
– Егорыч, помоги…
Подошел, поддерживаемый им, к Тихону, взял у него из рук кисти, потрогал их и отдал Егорычу. Потом осторожно – как будто это были осенние цветы, взял мольберт и краски – прижал их к груди.
– Спасибо, дружки мои дорогие…
Потом они сидели у Павла на кровати, Тихон, тайком в рукав куря самокрутку, рассказывал про ребят разные новости. Говорили они тихо и ласково.
Егорыч деликатно покашливал, давая знать о себе, но друзья не поняли, а может быть, не слышали его тактичного намека и продолжали беседовать. Когда Тихон ушел, Егорыч сумрачно посмотрел ему вслед, но ничего не сказал. А на следующий день с утра Павел, поскандалив немого с врачом, получил разрешение рисовать на воздухе.
Он писал Егорыча три дня. Работал восторженно и напряженно и потому сильно уставал к вечеру. Егорыч в гимнастерке стоял над досками, сняв ремень. В руках он держал топор, пробуя его остроту. И вокруг – милые сердцу перелески, овраги и низкое, взлохмаченное как после грозы, небо.
Вечером, лежа в палате, Егорыч говорил Павлу:
– Мастер ты, между прочим, хороший. Но не для зазнайства твоего говорю. Потому как зазнаешься – голову себе наверняка сломишь. Вот у меня сын Васька, тоже вроде тебя, по этой линии специалист. Только он писатель, значит. Да назначили его редактором районной газеты, гордится, на машине ездит. Мне все завидуют. Да. А у нас район со скотским уклоном, между прочим. Крупный рогатый скот растим. И начальник райплана – Сидоров Сергей Никифорович – большой знаток скота был. Сам всюду ездил, руководил, словом. А мой Васька возьми и напиши в газете – что, мол, начальник райплана Сидоров принимает личное участие в повышении поголовья крупного рогатого скота. Да. Сняли Ваську за это дело. Ну, пришел он ко мне, к отцу, значит. Я ему говорю – от зазнайства это в тебе. Серчал он тогда сильно. А потом послали его на учебу. Васька мой… – Егорыч мягко улыбнулся, – сейчас тоже воюет…
Раз Павел, глядя на Егорыча, сказал ему:
– Ну и красив же ты, старик!
Тот, ухмыльнувшись, ответил:
– Ты это бабе моей скажи – она меня индюком называла, дуреха…
Вскоре Павел выписался из госпиталя, попрощался с врачом, расцеловался с Егорычем, обменялся с ним адресами – может, после войны свидимся и в кургузой шинели, с мольбертом в руке и мешком за спиной (там было больше красок, чем еды), по октябрьской, утром твёрдой, как железо, земле, пошел догонять свой батальон.
…Он присел на обочину дороги и задумался. Вернусь домой, обязательно про тишину картину сделаю. Сидит солдат в лесу, мешок с плеч снял, подпер голову и задумался. Интересно, а тишина, наверное, женщина? Или спящий ребенок? Нет, пожалуй, все же спящий ребенок… Тишина – это рост. Ночью даже видно, как сосны растут… и цветы. И дети.
Строгая улыбка тронула его губы. Ни одного портрета до войны не написал! Балерина не в счет – только ноги и получились. Закономерность – что понял, то и получается… Сейчас я бы иначе сделал: только голову… Хотя нет. Сидит и руки на коленях сложила… устала.
И так стало хорошо Павлу, что аппетит даже разыгрался. Он достал из мешка сало, спрятал его в два толстых ломтя хлеба, пахнувшего госпиталем, и глотнул терпкую горечь спирта из фляги.
От спирта, выпитого на воздухе, закружилась голова.
Вспомнился Егорыч – экий старик чудный… Перед выпиской из госпиталя Павел сказал ему:
– Отвоевался, старик, хватит! Домой пора.
Егорыч обиделся:
– Ты что, сдурел?
Павел вскинул мешок на плечи и пошел дальше. Он шел мимо деревушек, пожженных войной, мимо лесов, ставших меньше ростом, оттого что верхушки их были срезаны снарядами, шел к райцентру, туда, где стояла его дивизия. За спиной тонко зазвенел мотив лихой солдатской песни:
Краснознаменная, смелее в бой,
Смелее в бой!
Вырвавшись из лесу, песня догнала Павла.
Шли солдаты – вдоль поля, оттененного траурной лентой черного осеннего леса.
Павел вспомнил сразу бойца Половинченко, который, подыгрывая себе похлопыванием по груди, особенно если до этого хлебнул горилки, пел «Тоску по родине» и говорил: «Подлюга, какую песню поет!» Вообще, Половинченко был не согласен с замполитом, который убеждал его, что Лещенко – это вульгарность и подделывание под русские песни. Половинченко темнел и говорил вслед уходящему замполиту:
– Сухарь…