Михаил Булгаков - Театральный роман
– Нет, погодите, погодите! – вскрикивал я. – Нет, не весело, а что-то бравурное... Или нет... погодите, – я дико смотрел в стену, не зная, как гармоника играет. Торопецкая в это время пудрилась, говорила в телефон какой-то Мисси, что планшетки для корсета захватит в Вене Альберт Альбертович. Разные люди появлялись в предбаннике, и первоначально мне было стыдно диктовать при них, казалось, что я голый один среди одетых, но я быстро привык.
Показывался Миша Панин и каждый раз, проходя, для поощрения меня, жал мне предплечье и проходил к себе в дверь, за которой, как я уже узнал, помещался его аналитический кабинет.
Приходил гладко выбритый, с римским упадочным профилем, капризно выпяченной нижней губой председатель режиссерской корпорации Иван Александрович Полторацкий.
– Миль пардон. Второй акт уже пишете? Грандиозно! – восклицал он и проходил в другую дверь, комически поднимая ноги, чтобы показать, что он старается не шуметь. Если дверь приоткрывалась, слышно было, как он говорил по телефону:
– Мне все равно... я человек без предрассудков... Это даже оригинально – приехали на бега в подштанниках. Но Индия не примет... Всем сшил одинаково – и князю, и мужу, и барону... Совершенные подштанники и по цвету, и по фасону!.. А вы скажите, что нужны брюки. Мне нет дела! Пусть переделывают. А гоните вы его к чертям! Что он врет! Петя Дитрих не может такие костюмы рисовать! Он брюки нарисовал. Эскизы у меня на столе! Петя... Утонченный или неутонченный, он сам в брюках ходит! Опытный человек!
В разгар дня, когда я, хватаясь за волосы, пытался представить себе, как выразить поточнее, что, вот... человек падает... роняет револьвер... кровь течет или не течет?.. – вошла в предбанник молодая, скромно одетая актриса и воскликнула:
– Здравствуйте, душечка, Поликсена Васильевна! Я вам цветочков принесла!
Она расцеловала Поликсену и положила на конторку четыре желтоватые астры.
– Обо мне нет ли чего из Индии?
Поликсена ответила, что есть, и вынула из конторки пухленький конверт. Актриса взволновалась.
– «Скажите Вешняковой, – прочитала Торопецкая, – что я решил загадку роли Ксении...»
– Ах, ну, ну!.. – вскричала Вешнякова.
– «Я был с Прасковьей Федоровной на берегу Ганга, и там меня осенило. Дело в том, что Вешнякова не должна выходить из средних дверей, а сбоку, там, где пианино. Пусть не забывает, что она недавно лишилась мужа и из средних дверей не решится выйти ни за что. Она идет монашеской походкой, опустив глаза долу, держа в руках букетик полевой ромашки, что типично для всякой вдовы...»
– Боже! Как верно! Как глубоко! – вскричала Вешнякова. – Верно! То-то мне было неудобно в средних дверях.
– Погодите, – продолжала Торопецкая, – тут есть еще, – и прочитала: – «А впрочем, пусть Вешнякова выходит, откуда хочет! Я приеду, тогда все станет ясно. Ганг мне не понравился, по-моему, этой реке чего-то не хватает...» Ну, это к вам не относится, – заметила Поликсена.
– Поликсена Васильевна, – заговорила Вешнякова, – напишите Аристарху Платоновичу, что я безумно, безумно ему благодарна!
– Хорошо.
– А мне нельзя ему написать самой?
– Нет, – ответила Поликсена, – он изъявил желание, чтобы ему никто не писал, кроме меня. Это его утомляло бы во время его раздумий.
– Понимаю, понимаю! – вскричала Вешнякова и, расцеловав Торопецкую, удалилась.
Вошел полный, средних лет, энергичный человек и еще в дверях, сияя, воскликнул:
– Новый анекдот слышали? Ах, вы пишете?
– Ничего, у нас антракт, – сказала Торопецкая, и полный человек, видимо распираемый анекдотом, сверкая от радости, наклонился к Торопецкой. Руками он в это время сзывал народ. Явился на анекдот Миша Панин и Полторацкий и еще кто-то. Головы наклонились над конторкой. Я слышал: «И в это время муж возвращается в гостиную...» За конторкой засмеялись. Полный пошептал еще немного, после чего Мишу Панина охватил его припадок смеха «ах, ах, ах», Полторацкий вскричал: «Грандиозно!» – а полный захохотал счастливым смехом и тотчас кинулся вон, крича:
– Вася! Вася! Стой! Слышал? Новый анекдот продам!
Но ему не удалось Васе продать анекдот, потому что его вернула Торопецкая.
Оказалось, что Аристарх Платонович писал и о полном.
– «Передайте Елагину, – читала Торопецкая, – что он более всего должен бояться сыграть результат, к чему его всегда очень тянет».
Елагин изменился в лице и заглянул в письмо.
– «Скажите ему, – продолжала Торопецкая, – что в сцене вечеринки у генерала он не должен сразу здороваться с женою полковника, а предварительно обойти стол кругом, улыбаясь растерянно. У него винокуренный завод, и он ни за что не поздоровается сразу, а...»
– Не понимаю! – заговорил Елагин. – Простите, не понимаю, – Елагин сделал круг по комнате, как бы обходя что-то, – нет, не чувствую я этого. Мне неудобно!.. Жена полковника перед ним, а он чего-то пойдет... Не чувствую!
– Вы хотите сказать, что вы лучше понимаете эту сцену, чем Аристарх Платонович? – ледяным голосом спросила Торопецкая.
Этот вопрос смутил Елагина.
– Нет, я этого не говорю... – Он покраснел. – Но, посудите... – И он опять сделал круг по комнате.
– Я думаю, что в ножки следовало бы поклониться Аристарху Платоновичу за то, что он из Индии...
– Что это у нас все в ножки да в ножки, – вдруг пробурчал Елагин.
«Э, да он молодец», – подумал я.
– Вы лучше выслушайте, что дальше пишет Аристарх Платонович, – и прочитала: – «А впрочем, пусть он делает, как хочет. Я приеду, и пьеса станет всем ясна».
Елагин повеселел и отколол такую штуку. Он махнул рукой у щеки, потом у другой, и мне показалось, что у него на моих глазах выросли бакенбарды. Затем он стал меньше ростом, надменно раздул ноздри и сквозь зубы, при этом выщипывая волоски из воображаемых бакенбард, проговорил все, что было написано о нем в письме.
«Какой актер!» – подумал я. Я понял, что он изображает Аристарха Платоновича.
Кровь прилила к лицу Торопецкой, она тяжело задышала.
– Я попросила бы вас!..
– А впрочем, – сквозь зубы говорил Елагин, пожал плечами, своим обыкновенным голосом сказал: – Не понимаю! – и вышел. Я видел, как он в сенях сделал еще один круг в передней, недоуменно пожал плечами и скрылся.
– Ох, уж эти середняки! – заговорила Поликсена. – Ничего святого. Вы слышали, как они разговаривают?
– Кхм, – ответил я, не зная, что сказать, и, главное, не понимая, что означает слово «середняки».
К концу первого дня стало ясно, что в предбаннике пьесу писать нельзя. Поликсену освободили на два дня от ее непосредственных обязанностей, и нас с ней перевели в одну из женских уборных. Демьян Кузьмич, пыхтя, приволок туда машинку.
Бабье лето сдалось и уступило место мокрой осени. Серый свет лился в окно. Я сидел на кушеточке, отражаясь в зеркальном шкафу, а Поликсена на табуреточке. Я чувствовал себя как бы двухэтажным. В верхнем происходила кутерьма и беспорядок, который нужно было превратить в порядок. Требовательные герои пьесы вносили необыкновенную заботу в душу. Каждый требовал нужных слов, каждый старался занять первое место, оттесняя других. Править пьесу – чрезвычайно утомительное дело. Верхний этаж шумел и двигался в голове и мешал наслаждаться нижним, где царствовал установившийся, прочный покой. Со стен маленькой уборной, похожей на бонбоньерку, смотрели, улыбаясь искусственными улыбками, женщины с преувеличенно пышными губами и тенями под глазами. Эти женщины были в кринолинах или в фижмах. Меж ними сверкали зубами с фотографий мужчины с цилиндрами в руках. Один из них был в жирных эполетах. Пьяный толстый нос свисал до губы, щеки и шея разрезаны складками. Я не узнал в нем Елагина, пока Поликсена не сказала мне, кто это.
Я глядел на фотографии, трогал, вставая с кушетки, негорящие лампионы, пустую пудреницу, вдыхал чуть ощутимый запах какой-то краски и ароматный запах папирос Поликсены. Здесь было тихо, и тишину эту резало только стрекотание машинки и тихие ее звоночки, да еще иногда чуть скрипел паркет. В открытую дверь было видно, как на цыпочках проходили иногда какие-то пожилые женщины сухонького вида, пронося груды крахмальных юбок.
Изредка великое молчание этого коридора нарушалось глухими взрывами музыки откуда-то и дальними грозными криками. Теперь я знал, что на сцене, где-то глубоко за паутиной старых коридоров, спусков и лестниц, репетируют пьесу «Степан Разин».
Мы начинали писать в двенадцать часов, а в два происходил перерыв. Поликсена уходила к себе, чтобы навестить свое хозяйство, а я шел в чайный буфет.
Для того чтобы в него попасть, я должен был покинуть коридор и выйти на лестницу. Тут уже нарушалось очарование молчания. По лестнице подымались актрисы и актеры, за белыми дверями звенел телефон, телефон другой откуда-то отзывался снизу. Внизу дежурил один из вышколенных Августой Менажраки курьеров. Потом железная средневековая дверь, таинственные за нею ступени и какое-то безграничное, как мне казалось, по высоте кирпичное ущелье, торжественное, полутемное. В этом ущелье, наклоненные к стенам его, высились декорации в несколько слоев. На белых деревянных рамах их мелькали таинственные условные надписи черным: «1 лев. зад», «Граф, заспин.», «Спальня III-й акт». Широкие, высокие, от времени черные ворота с врезанной в них калиткой с чудовищным замком на ней были справа, и я узнал, что они ведут на сцену. Такие же ворота были слева, и выводили они во двор, и через эти ворота рабочие из сараев подавали декорации, не помещавшиеся в ущелье. Я задерживался в ущелье всегда, чтобы предаться мечтам в одиночестве, а сделать это было легко, ибо лишь редкий путник попадался навстречу на узкой тропе между декорациями, где, чтобы разминуться, нужно было поворачиваться боком.